Генрик Сенкевич - Камо грядеши (пер. В. Ахрамович)
Но зверей легче было выпустить, чем загнать обратно. Но цезарь нашел способ очистить от них арену, доставив новое развлечение народу. Во всех проходах появились черные, украшенные перьями нумидийцы с луками. Зрители поняли, что им предстоит увидеть, и приветствовали их радостными криками; а те, подойдя к барьеру, стали осыпать зверей тучами стрел. Это действительно было ново — стройные черные тела откидывались назад, натягивали тугую тетиву и посылали стрелу за стрелой. Певучий звук тетивы и свист пернатых стрел смешивался с ревом восхищенной толпы и воем раненых зверей. Волки, медведи, пантеры и оставшиеся в живых люди сбились в тесную кучу. Лев, почувствовав укол стрелы в боку, поднимал вдруг разъяренную морду, разевал пасть и пытался вырвать ужалившую стрелу. Мелкие звери, всполошившись, бегали по арене или теснились у решеток, а стрелы все время свистели и свистели, пока все живое не было истреблено.
Тогда на арену выбежали сотни цирковых рабов, вооруженных кирками, лопатами, метлами, тачками. Закипела работа. Арену быстро очистили от трупов, крови и кала, вскопали и выровняли землю, посыпали толстым слоем свежего песка. Потом выбежали амуры, разбрасывая лепестки роз, лилии и другие цветы. Снова стали жечь аравийские благовония. Веларий [63]Веларий — занавес, которым прикрывали амфитеатры. был сдернут, потому что солнце уже клонилось к закату.
Люди с удивлением переглядывались, недоумевая, какое еще зрелище может быть им показано сегодня.
Их ждало то, о чем никто не мог догадаться. Цезарь, покинувший перед этим свою ложу, появился вдруг на засыпанной цветами арене, одетый в пурпурный плащ и золотой венок. Двенадцать певцов с кифарами выступали за ним, а он с серебряной лирой в руках торжественно вышел на середину и, поклонившись зрителям, поднял глаза к небу и застыл так, словно ожидая вдохновенья.
Потом ударил по струнам и запел:
О, лучезарный сын Латоны, владыка Килии, Тенедоса и Хризы, мощный покровитель Илиона священного, — гневу ахейцев ты предал Город седого Приама, тебя почитавший от века, И алтари обрек на бесчестье и кровью троянцев, О Сребролукий, позволил обрызгать! К тебе простирали Старцы молитвенно руки, и слышал ты женские крики Матерей, умолявших тебя о пощаде напрасно! Камень услышал бы горькую жалобу, но ты, жестокий, Менее чутко, чем камень, внимал человеческой боли!..
Песнь переходила постепенно в печальную, полную боли элегию. Цирк взволнованно молчал. Сам цезарь растрогался и продолжал петь:
Лиры божественной звуком ты мог заглушить стенанья, Вопли, рыданья и крик людей, обреченных на гибель. Видишь, и ныне слеза набегает на чуткие очи, Как роса на цветок, внимая горестной песне, Воскресившей из праха и пепла пожарищ несчастье И роковую погибель… Где был ты в тот час, Сребролукий?
Голос Нерона задрожал, и его глаза стали влажными. На глазах весталок также показались слезы, а народ после долгого молчания разразился долго не смолкавшим громом рукоплесканий.
А в это время через раскрытые коридоры доносился скрип телег, на которые складывались кровавые останки христиан, мужчин, женщин и детей, чтобы вывезти их за город и бросить в ямы, которые назывались путикулы.
Апостол Петр схватился руками за свою белую дрожащую голову и восклицал в душе:
"Господи! Господи! Кому ты отдал власть над миром? И почему ты хочешь основать свою столицу в этом городе?"
XIV
Солнце склонилось к горизонту и, казалось, таяло в вечерней заре. Игры были кончены. Народ покидал амфитеатр и выходил из цирка, толпами рассеиваясь по городу. Августианцы пережидали, пока схлынет толпа. Все они собрались у ложи цезаря, куда тот вернулся, чтобы выслушивать льстивые похвалы. Хотя слушатели и не жалели рук, хлопая ему после окончания песни, для него этого было мало, потому что он ждал восторгов, переходивших в безумие. Напрасно теперь все рассыпались в льстивых восклицаниях, напрасно весталки целовали "божественные" пальцы, а Рубрия наклонилась к нему так близко, что золотистая голова ее касалась его груди, — Нерон был недоволен и не мог этого скрыть. Его удивляло и тревожило, что Петроний молчит. Какое-нибудь одно слово его, оттеняющее достоинства стиха, какая-нибудь похвала из уст знатока была бы ему в эту минуту великим утешением. Не в состоянии более выдержать, он сделал Петронию знак и, когда тот подошел к ложе, спросил:
— Скажи…
Петроний холодно ответил:
— Молчу, потому что ты превзошел себя. И я не нахожу слов.
— И мне так казалось, однако народ…
— Как можешь ты требовать от черни, чтобы она ценила поэзию?
— Значит, и ты заметил, что меня благодарили не так, как это следовало бы?
— Потому что ты выбрал неудачную минуту.
— Почему?
— Мозги, напитавшиеся кровью, не могут внимательно слушать.
Нерон сжал кулаки и воскликнул:
— Ах, эти христиане! Сожгли Рим, а теперь обижают меня. Какие еще мученья придумать им?
Петроний понял, что он избрал неверную дорогу и что слова его вызывают действие обратное тому, чего он хотел добиться, поэтому, желая отвлечь мысли от христиан, он наклонился к цезарю и прошептал:
— Твоя песнь превосходна, но я сделаю одно лишь замечание: в четвертом стихе третьей строфы размер оставляет желать лучшего.
Нерон покраснел, словно его уличили в постыдном преступлении, посмотрел на него со страхом и ответил шепотом:
— Ты все заметишь!.. Знаю!.. Я переделаю!.. Но ведь больше никто не заметил, не правда ли? Но ты, ради богов, не говори никому… если… тебе дорога жизнь…
Петроний нахмурил брови и ответил с выражением скуки на лице:
— Ты, божественный, можешь обречь меня на смерть, если я мешаю тебе, но не пугай меня ею, потому что боги прекрасно знают, боюсь ли я ее.
Сказав это, он посмотрел Нерону прямо в глаза, а тот, помолчав, сказал:
— Не сердись… Ты ведь знаешь, что я люблю тебя…
"Плохой признак", — подумал Петроний.
— Я хотел было позвать вас сегодня на пир, но теперь запрусь и буду оттачивать этот проклятый четвертый стих. Кроме тебя, ошибку могли заметить Сенека и, может быть, Секунд Карин, но я тотчас отделаюсь от них.
Цезарь позвал Сенеку и заявил, что с Аркатом и Карином он должен поехать по Италии и во все провинции за сбором денег, которые он повелевает ему брать с городов, деревень, с знаменитых храмов — словом, отовсюду, где они есть и откуда их можно выжать. Сенека, который понял, что ему навязывают роль грабителя, святотатца и разбойника, отказался наотрез.
— Я должен ехать в свое имение, государь, чтобы ждать там смерти… Я стар, и мои нервы больны…
Иберийские нервы Сенеки были, пожалуй, здоровее, чем нервы Хилона, но общее состояние вообще было худо, — он походил на тень и за последнее время совершенно поседел.
Нерон, посмотрев на него внимательно, подумал, что действительно он протянет недолго, и сказал:
— Не буду подвергать тебя трудностям путешествия, если ты болен, но из любви, какую питаю к тебе, хочу, чтобы ты всегда был у меня под рукой, поэтому вместо поездки в имение запрись в своем доме и сиди там безвыходно.
Он засмеялся и продолжал:
— Но если пошлю Арката и Карина одних, то будет похоже, что я послал волков за овцами. Кому отдать их под начало?
— Отдай мне! — сказал Домиций Афр.
— Нет! Я боюсь навлечь на Рим гнев Меркурия, которого ты превзошел бы воровством. Мне нужен стоик, как Сенека, или как мой новый друг — философ Хилон.
Сказав это, он оглянулся по сторонам и спросил:
— А что случилось с Хилоном?
Хилон, отдышавшийся на чистом воздухе, вернулся в цирк к пению цезаря, приблизился к Нерону и сказал:
— Я здесь, светлый плод солнца и луны. Я был мертв, но твоя песнь воскресила меня.
— Пошлю тебя в Ахайю, — сказал Нерон. — Ты должен знать до последнего гроша, сколько там хранится в каждом храме.
— Сделай это, о Зевс, а боги наградят тебя так, как до сих пор никого не награждали.
— Я сделал бы это, но не хочу лишать тебя зрелищ.
— О Ваал!.. — сказал Хилон.
Августианцы, довольные, что настроение цезаря улучшилось, стали со смехом восклицать:
— Нет, нет, государь! Не лишай этого мужественного грека зрелищ!
— Но лиши меня зрелища этих капитолийских гусят, мозги которых, вместе взятые, не заполнят скорлупы желудя, — огрызнулся Хилон. — Я пишу по-гречески гимн в твою честь, о первородный сын Аполлона, поэтому позволь мне провести несколько дней в храме Муз, чтобы вымолить у них вдохновение.