Иван Шамякин - Петроград-Брест
Воришка, до этого, по-видимому, не понимавший, что может случиться, вдруг захныкал:
— Мамочка родная! Я же ничего не сделал. Калачик отпихнул его от Богуновича, сурово приказал:
— Не реви, дурень!
Но тут же повернулся к барону и Бульбе:
— Ваши благородия! А правда… его за что?
Тут неожиданно для всех тихо засмеялся Богунович, вполголоса прочитал стихи:
В старых часах притаилась кукушка.Выглянет скоро. И скажет: «Пора».
Калачик посмотрел на него со страхом: уж не повредился ли человек умом? Двое суток молчал. Помешанного и казнить нельзя — по всем законам человеческим.
А у Бульбы снова запершило в горле. Чертов Рудковский! В такое вьюжное безлюдье мог бы и выскочить навстречу. Хотя он, Бульба, сам приказал ждать!
Но, словно услышав его мысли, из-за конюшни вылетели две упряжки. В санях — будто белые привидения. Так показалось Фридриху. Старик не отличался особенной набожностью, однако тут же подумал о каре за грехи. Кого растопчут эти небесные колесницы?
Никто не видел, как Бульба отобрал у солдата-немца винтовку.
Лошади и сани с привидениями сначала миновали их, но тут же круто развернулись и остановились, одна пара с одной стороны, другая — с другой.
Привидения с винтовками и револьверами соскочили с саней, окружили.
Радостно закричал Филипп Калачик:
— Антонка! Холера ясная! Так это ж ты! Хватай их, душегубов, христопродавцев, мать их за ногу!.. Хватай!
Послышался голос Бульбы-Любецкого:
— Старика и солдата отпустить! Барона — в сани!
Оцепеневшего барона, как куль муки, партизаны забросили в сани. Фридрих упал перед Бульбой-Любецким на колени.
— Ваша светлость…
Калачик, сложивший уже фигу и подбежавший, чтобы ткнуть свои задубевшие пальцы Бульбе под нос, ошеломленно остановился перед «полковником».
— Так это — ты? А, чтоб тебе чирей в бок! Вот артист так артист! Ты, братка, прости старому дурню.
— Все прощу, кроме чирея в бок… — весело сверкнул белыми зубами Бульба.
— А, чтоб тебе здоровьечко было!
— Не подлизывайся, дед!
Бульба говорил с Калачиком, а смотрел на Богуновича. На какие-то мгновения тот остался один, словно забытый всеми. Партизаны связывали барона, шутили с Калачиком, тот успевал каждому ответить.
Бульбе хотелось обнять друга, но что-то удерживало: так боятся обнять близкого человека, пришедшего в себя после потери сознания.
Но вдруг перед Богуновичем остановился Рудковский. По-военному козырнул:
— Товарищ командир полка…
Богунович болезненно улыбнулся и дотронулся до своих ушей, показывая, что не слышит.
Растроганный, обрадованный, Бульба без слов подхватил Богуновича, как маленького, на руки и, забыв, что тот контужен, может, даже ранен, бросил в сани. Сам вскочил в передок, схватил вожжи, громко скомандовал:
— По коням!
Партизаны, валясь друг на друга, на барона, попадали в сани.
Разгоряченные кони сорвались с места.
Старый лакей остался стоять на коленях в глубоком снегу, протянув вслед своему хозяину свечку. Рядом с ним топал, желая согреться, словно маршировал на месте, немецкий солдат.
Остановились версты за три от имения, уже в лесу. Там их догнал Мустафа на взмыленных лошадях.
Бульба-Любецкий с казацкой ловкостью вскочил в седло. Атаманом объехал вокруг саней.
— Как барон? Не подплыл?
— Подплыл! — со смехом ответили молодые парни.
— Поставить к сосне.
Хохот сразу смолк. Два партизана подхватили сомлевшего барона под руки, подвели к сосне.
Богунович поморщился. За измену, за Миру, за Пастушенко, за людей, отравленных в конюшне, этот человек заслуживал самой суровой кары. Но почему-то не хотелось, чтобы барона расстреливали у него на глазах. Он уже видел столько крови… А теперь стало до ужаса, до помутнения сознания страшно снова увидеть кровь, пусть и кровь врага. Еще с конюшни, с выстрела в Пастушенко, Зейфель перестал для него существовать как человек. Может, именно потому, что барон сам, собственными поступками уничтожил в себе все человеческое, не хотелось видеть его кровь.
Богунович отвернулся, впервые, пожалуй, с удовлетворением подумав, что, глухой, он не услышит выстрелов. В конце концов, эти люди имеют право на любой суд и его вмешательства они не поймут.
Но суд шел совсем иной. Бульба сказал короткую речь:
— Будь у меня доказательства, что людей душили газами по твоему приказу, я повесил бы тебя на первом же суку первой осины, сукин ты сын. Но от меня ты не спрячешься и в Берлине. А теперь я сдержу свое слово. Живи.
Барон встрепенулся, выпрямился. Рудковский удивился, молодые партизаны повеселели: им тоже страшно было расстреливать человека. Но у Бульбы был свой замысел.
— Снимай сапоги!
Барон послушно плюхнулся в снег, начал стаскивать сапоги, но руки его дрожали, и сапог не поддавался.
— Помогите ему, ребята. Барон сам не приучен, его ведь разували слуги.
Два молодых партизана вмиг стянули с барона сапоги.
— Снимай штаны!
Зейфель вскочил, смотрел на «судью» собачьими глазами.
— Помогите ему, ребята.
Столкнули в снег, стянули форменные брюки.
— И кальсоны! И шинель.
Через минуту барон стоял в коротком френче с голыми ногами и дрожал от холода и страха. Рудковский попытался возразить:
— Не по-революционному это.
— Считай, что по-эсеровски, — ответил Бульба. — Но не мешай. — И Зейфелю: — Ложись, барон, и будь рыцарем. Прими кару от народа. Но запомни: будем сечь не только твою высокородную ж…, по и твоего вонючего кайзера, твоих генералов… Помогите барону лечь, ребята. Деликатно. Деликатно. Ах, какие вы грубияны!
Барона разложили на снегу, два молодых парня держали его за руки, причем с удовольствием, лишь бы не стрелять.
— Мустафа! Нагайку!
Испугавшись обнаженного тела, мало обученный конь вздыбился перед бароном, и Бульба секанул не в полную силу.
Калачик возмутился.
— Сечешь, такую твою! Дай мне нагайку.
Ослабевший за дни ареста, Филипп Калачик тем не менее стегал так, что тело барона на пол-аршина подскакивало от снега и сам он скулил, как щенок. Старик выкрикивал:
— Браточки мои, думал ли кто из вас, что мы доберемся до зада господина барона? Как вы себя чувствуете, ваша светлость?
— Это удар? Это удар? Это все равно что баба гладит, — закричал Мустафа. — А ну стой назад!
Он разогнал коня и, когда тот, обученный, перескакивал через человека, так секанул башкирским кнутом, что из высоковельможной, задницы барона брызнула кровь и сам он заревел, как раненый зубр.
Как раз в этот момент оглянулся Богунович. Увидел, что творится на снегу, и его стошнило. Но поскольку он эти дни ничего не ел, тянуло из него кровью, с мучительными спазмами.
Бульба выругался:
— Сопляки! — и тут же приказал: — Хватит! Скажи спасибо, барон, этим людям. Они подлинные гуманисты. Поставь свечку за их здоровье. Беги! И запомни, как горит наша земля под твоими ногами. Поднять барона! Беги! Но помни, что я не найду тебя разве что в Трансваале. Хотя могу и туда добраться!
Все еще не веря в такое счастье — дарована жизнь! — барон Зейфель без штанов, в кайзеровском мундире и в русской лакейской шапке сначала пошел медленно, время от времени оглядываясь, видимо ожидая выстрела в спину. А потом, отойдя саженей на тридцать, побежал изо всех сил.
Партизаны взорвались веселым и легким хохотом: представили, как барон в таком виде явится в имение. Даже Богунович, несмотря на рези в животе, тоже улыбнулся с облегчением. Посмотрел вверх, на сосны, что раскачивались на ветру. По тому, как ходили верхушки деревьев, представил шум пущи. От воображаемого шума к нему словно вернулось ощущение жизни.
Глава третья:
По дороге в Москву
1
Поезд маневрировал в Минске у Виленского вокзала. Раза два на короткое мгновение останавливался, но не у перрона, где толпились пассажиры, а на третьем или четвертом пути.
Богунович хотел было сойти, но Стася удержала его. Наверное, ее испугали солдаты, ходившие по перрону. Еще со времен службы у барона она хорошо знала, как немцы не любят нарушения порядка.
Можно соскочить за вокзалом, на стрелках. Но это опасно даже на самом замедленном ходу. Очень уж они окоченели в пустом товарном вагоне, куда через щели врывались свирепые сквозняки. Повезло в одном: прежде в этом вагоне перевозили лошадей, осталось немного соломы, под которую можно было спрятать ноги. Правда, Сергея старый Калачик заставил обуть валенки. Стася валенки не обула. Так рассудил Бульба, да и она сама: если уж ехать под видом сестры милосердия, то по возможности надо выглядеть с форсом. На ней был полушубок — дала Альжбета, когда еще выводила ее в лес, смолчав, что полушубок Мирин.