Иво Андрич - Травницкая хроника. Консульские времена
Танасие гнал ракию по городам, местечкам и монастырям уже целых сорок лет. Так же, как и теперь. Только видно было, что он осунулся и постарел. Его воркотня едва была слышна и переходила в кашель и старческое брюзжание. Его густые косматые брови поседели и постоянно, как и все лицо, были выпачканы сажей и глиной, которой замазывают котел. Из-под спутанных бровей чуть виднелись глаза, как два стеклышка с изменчивым блеском, которые то ярко вспыхивали, то совсем гасли.
В этот вечер вокруг огня собралось большое общество. Сам газда Петар Фуфич, два травницких серба-торговца, гусляр и Марко из Джимрия, юродивый и знахарь, который постоянно бродил по Боснии, но в Травник попадал редко и то не дальше этого сарая, не заходя ни в город, ни на базар.
Марко был опрятный, седенький крестьянин из восточной Боснии, маленький, живой и проворный, весь какой-то ловкий и ладный.
Марко славился как знахарь и пророк. В родном селе у него были взрослые сыновья и замужние дочери, земля и дом. Но, овдовев, он начал молиться богу, вразумлять людей и предсказывать будущее. На деньги он не был падок и пророчил не всегда и не каждому. С грешниками обходился сурово и беспощадно. Турки его знали и разрешали пророчествовать.
Попадая в какое-нибудь селение, Марко обходил дома богатых и направлялся в сарай или дом попроще и усаживался возле огня. Беседовал с мужчинами и женщинами, которые там собирались. Но в какой-то определенный момент выходил в ночь и оставался во дворе час, а то и два. Вернувшись, покрытый росой или мокрый от дождя, он садился у огня, где слушатели терпеливо ждали его, к, глядя на тоненькую тисовую дощечку, начинал говорить. Но чаще он обращался предварительно к комунибудь из присутствовавших, резко изобличал его в грехе и предлагал покинуть общество. Особенно доставалось женщинам.
Внимательно всмотревшись в какую-нибудь женщину, он говорил спокойно, но решительно:
– А у тебя, сноха, руки-то до локтей горят. Пойди погаси огонь, сними с себя грех. Сама знаешь, какой на тебе грех.
Пристыженная женщина исчезала, и только после этого Марко начинал пророчествовать.
И в этот вечер Марко выходил из сарая, невзирая на то, что дул резкий ветер и сыпал дождь пополам со снегом. А вернувшись, долго смотрел на свою дощечку, постукивая по ней левым указательным пальцем, и затем медленно заговорил:
– В этом городе тлеет огонь, во многих местах тлеет. Его не видно, потому что люди носят его в себе, но наступит день, когда он вспыхнет и охватит правых и виноватых. В тот день ни одного праведника не застанешь в городе, а только за его чертой. Далеко за его чертой. И пусть каждый молит бога, чтобы он сподобил его попасть в их число.
Тут он вдруг повернулся осторожно и медленно к Пета ру Фуфичу.
– Газда Перо, и у тебя в доме плач стоит. Великий плач, и еще больше будет, но все добром кончится. К добру поворачивается. А ты о церкви пекись да нищих не забывай. И следи, чтобы не угасала лампадка перед иконой святого Дмитрия.
Слушая старца, газда Перо, человек угрюмый и гордый, опустил голову и уставился на свой шелковый пояс. Воцарились тишина и замешательство и длились до тех пор, пока Марко не начал опять смотреть на свою дощечку и задумчиво постукивать по ней ногтем. Из этого сухого звука незаметно стал выделяться его мягкий, но твердый голос, сперва слышались отдельные невнятные слова, потом речь его полилась яснее:
– Эх, бедные христиане, бедные христиане!!!
Так началось одно из тех пророчеств, которые Марко время от времени изрекал и которые потом, передаваясь из уст в уста, широко разносились сербами.
– Вот в кровь залезли. По щиколотку кровь, и все поднимается. Кровь отныне и на сто лет вперед, и еще на полсотни. Так вижу. Шесть поколений пригоршнями передают кровь друг другу. Христианскую кровь. Придет время, когда все дети станут по книгам учиться грамоте; люди будут переговариваться с разных концов земли и слышать каждое слово, да только не поймут друг друга. И одни войдут в силу и накопят блага, каких свет не запомнит, но богатство их погибнет в крови, и ни ловкость, ни смекалка им не помогут. Другие же обнищают и изголодаются так, что собственный язык жевать начнут и будут призывать смерть, но она останется глуха и нетороплива. И сколько бы земля ни родила, всякая пища опротивеет от крови. Кресты потемнеют сами собой, и тогда явится человек, наг и бос, без посоха и сумы, ослепит всех своей мудростью, силой и красотой, избавит людей от крови и гнета и утешит каждую душу. И воцарится третий из святой троицы.
Слова старика раздавались все глуше, все непонятнее и превратились под конец в какой-то неясный шепот, сопровождающийся тихим и равномерным постукиванием ногтя о сухую, тонкую дощечку из тисового дерева.
Все смотрели на огонь, пораженные этими словами, не вполне понятный смысл которых подавлял их, наполняя тем неопределенным волнением, с каким простые люди слушают всякое пророчество.
Танасие поднялся, чтобы проверить котел. Тут один из торговцев спросил Марко, приедет ли в Травник русский консул.
Наступило молчание, и все почувствовали неуместность этого вопроса. Старец ответил резко и гневно:
– Не приедет ни он и никакой другой, зато скоро уедут те, что здесь сидят, близится время, когда большая дорога проляжет вдали от этого города; захотите посмотреть на путников и торговцев, но они пройдут стороной, а вы будете продавать друг другу и покупать друг у друга. Тот же грош будет переходить из рук в руки, но нигде не залежится, нигде не даст прибыли.
Торговцы переглянулись. Водворилось неловкое молчание, но через минуту оно было прервано перебранкой между Танасие и молодым его помощником. Разговорились и торговцы. А на лице старца снова появилась привычная скромная улыбка. Он открыл свою потертую кожаную сумку и стал вынимать из нее кукурузный хлеб и головки лука. Парни жарили на углях мясо. Оно шипело и распространяло сильный запах. Старцу ничего не предлагали – всем было известно, что он питался лишь сухой пищей, которую носил в своей маленькой сумке. Он поел, не спеша и со вкусом, а потом перешел на другую сторону помещения, куда не достигали ни дым, ни запах жареного мяса, и тут, свернувшись клубочком, заснул, подложив ладонь, как ребенок, под правую щеку.
Под ракию разговор между торговцами пошел живее, но все поглядывали в угол, где спал старец, и невольно понижали голос. Они чувствовали себя неловко в его присутствии, исполненные в то же время торжественной важности, которая была им приятна.
А Танасие то и дело взбадривал огонь, подбрасывая буковые поленья, сонливый и мрачный по обыкновению, терпеливый и стойкий, как сама природа, не помышляя о том, что на другом конце Травника французский консул смотрит на красный отблеск его огня, не подозревая в своей простоте, что на свете существуют консулы и люди, которым не спится.
XXVII
Первые месяцы 1814 года, последние месяцы в Травнике, Давиль провел в полном уединении, «готовый ко всему», не получая инструкций и вестей ни из Парижа, ни из Стамбула. Жалованье телохранителям и прислуге он платил из собственных средств. Французскими властями в Далмации владела тревога. Французские путешественники и курьеры больше не появлялись. Вести из австрийских источников, достигавшие Травника нескоро и в искаженном виде, были все более неблагоприятными. В Конак Давиль перестал ездить, потому что визирь принимал его все менее любезно и с каким-то оттенком рассеянного и обидного добродушия, коловшего больнее грубости или оскорбления. Впрочем, для всего края визирь с каждым днем становился все более тяжким и невыносимым. Его албанцы вели себя в Боснии как в покоренной стране, обирая и турок и христиан. Среди мусульманского населения сильнее разрасталось недовольство, причем не явное, выражающееся в криках и мелких городских волнениях, а глухое и молчаливое, которое долго тлеет, а вспыхнув, несет кровь и резню. Визирь был опьянен своей победой в Сербии. Правда, впоследствии из рассказов знающих людей и свидетелей выяснилось, что победа была сомнительной,[76] а участие Али-паши незначительным. Зато для самого Али-паши она приобретала все более важное значение. С каждым днем он вырастал в собственных глазах как победитель. И с каждым днем росли и его дерзкие выпады против бегов и видных турок. Но именно этим визирь сам ослаблял свое положение. Ибо насилием можно пользоваться для переворотов или внезапных нападений, но нельзя постоянно управлять с помощью этого метода. Террор как средство власти быстро теряет свою силу. Это известно каждому, кроме тех, кто в силу обстоятельств или собственных склонностей вынуждены применять террор. А визирь никаких других средств не знал. Он и не замечал, что у бегов и айянов уже «умер страх» и что его выпады, вначале вызывавшие настоящую панику, теперь больше никого не пугали так же, как и ему не становилось от них легче. Раньше беги дрожали от страха, а теперь «застыли и онемели», в то время как он, напротив, дрожал от ярости при малейшем признаке непокорности и сопротивления, и даже их молчание вызывало в нем подозрение. Коменданты городов переписывались, беги перешептывались, а торговые люди во всех городах хранили опасное молчание. С наступлением теплых дней можно было ожидать открытого выступления против господства Али-паши. Давна предсказывал это с уверенностью.