Лион Фейхтвангер - Испанская баллада (Еврейка из Толедо)
— Не можешь же ты серьезно думать, донья Леонор, — сказал он, — что я еще награжу предателя, который оставляет меня в беде. Я покупаю себе латников, но не рыцарей. Кроме того, мне кажется неразумным раздражать толедских евреев в нынешнее тяжелое время; а если бы я оказал такой почет убийце лучшего среди них, я бы вызвал их недовольство. Я уверен, что при твоем государственном уме, возлюбленная моя Леонор, ты это, конечно, поймешь.
В его звонком голосе была чуть слышна насмешка. Но эта чуть слышная насмешка лишила донью Леонор рассудка.
— Я обещала ему кастильо, — резко сказала она. — Ты хочешь сделать меня обманщицей? Ты хочешь выставить на посмешище королеву, чтобы подольститься к евреям?
Альфонсо в душе ликовал: «Слышишь, Ракель, как она беснуется? Но я не поставлю свою печать под тем, что она сделала. Я не оправдаю содеянное ею убийство. Я не отдам дом твоему убийце». Он сказал:
— На твоем месте, Леонор, я бы не поминал этого обещания.
Только теперь призналась себе Леонор, что она ничего не достигла, убрав со своего пути Ракель. Как её мать, убив ту женщину, любовницу Генриха, только разрушила собственную жизнь, так и она безвозвратно побеждена мертвой еврейкой. Леденящим страхом повеяло на неё при мысли, что она обречена влачить бесплодную, одинокую жизнь. Перед ней расстилалась серая пустыня, о которой ей говорила мать, щемящая сердце тоска, бесконечное, ничем не заполненное время.
Она не решалась поверить такой страшной перспективе. Она смотрела на дона Альфонсо: она любит его, у неё нет никого, кроме Альфонсо. Она должна его удержать.
— Я унижаюсь, как еще не унижалась ни одна женщина из нашего рода, сказала она с мольбой, со смирением отчаяния. — Позволь мне остаться в Толедо, Альфонсо! Не будем больше говорить о бароне де Кастро, только позволь мне остаться с тобой! Позволь мне быть вместе с тобою в такое тяжелое время!
Альфонсо заговорил, и каждое слово отчетливо и холодно падало из его уст:
— Незачем, Леонор. Я говорю тебе то, что есть: мое сердце ожесточилось после того, как ты убила ее.
Старый грустный латинский стих звучал в сердце доньи Леонор, он принадлежал одной греческой поэтессе[194]:
«Луна взошла, и Плеяда тоже, уже полночь, время уходит, а ложе мое одиноко».
Она взяла себя в руки. Выпрямилась, сказала:
— Ты говоришь, и от твоих слов я цепенею. И все же я поступила правильно, и поступила так ради тебя, и опять поступила бы так же.
На следующий день она уехала в Бургос.
Глава седьмая
Муса кротко попенял канонику, узнав, что тот сжег свою летопись. Он говорил, что закрепленная в летописи мировая история — это память человечества. В древнем мире чтили богиню истории, иудеи, христиане и мусульмане справедливо считают труд летописца угодным богу.
— Мой труд не был угоден богу, — угрюмо возразил каноник. — Моему разуму не дано было узреть в событиях истории перст божий. Я не понял происходящего; все, что я запечатлел в своей летописи, — ложь. Я не имел права продолжать свой труд, я не имел права сохранять его. Я сам слеп и не имею права сбивать с пути слепых. Тебе легко, друг мой Муса, — с горечью, печально продолжал он. У тебя есть путеводные нити, ты еще считаешь их правильными, ты можешь со спокойной совестью продолжать свой труд.
Муса попытался его утешить:
— Ты тоже еще установишь новые законы истории, мой высокочтимый и достойный друг, и в течение нескольких лет они будут казаться тебе правильными.
Ученый старец не бывал дома целыми днями. В осажденном городе свирепствовали голод и моровая язва; к его искусству и помощи прибегало все больше и больше больных.
Сам он, правда, сознавал, сколь ограниченны его познания. Мусульманская наука врачевания, объяснял он канонику, уже давно топчется на одном месте. С тех пор как Альгацали[195] в своей нетерпимости объявил всю науку, не почерпнутую из Корана, ересью, лекарское искусство мусульман пошло на убыль, теперь передовое место в медицине окончательно заняли евреи.
— Султан поступил правильно, — сказал он, — взяв себе в личные лекари еврея Моисея бен Маймуна. У нас, мусульман, нет никого, кто бы мог с ним сравняться. Расцвет нашей культуры окончился. А впрочем, — заключил он, искусству врачевания поставлен предел самой природой, и даже архиумелый лекарь не многое может. Правильно сказал Гиппократ: «Медицина часто утешает, иногда облегчает, редко исцеляет».
Архиепископу дону Мартину, во всяком случае, не мог помочь ни один врач: его рана была смертельной. Все это знали, он сам это знал. Но среди царящего вокруг разгула смерти он цепко держался за жизнь. Пробовал работать. Требовал, чтобы дон Родриго ежедневно навещал его и держал в курсе дел.
Однако у архиепископа была другая, более глубокая причина так настойчиво добиваться общества своего секретаря. Он хотел употребить оставшееся ему время жизни на покаяние и наложил на себя епитимию — терпеть частые посещения дона Родриго, который своей бесконечной кротостью раздражал архиепископа. Дон Мартин лежал, нюхал лимон и то и дело вызывал на споры своего собеседника. Например, высказывал удовлетворение по поводу того, что еврей Ибн Эзра и его дочь погибли злой смертью, ибо они её заслужили. Как он и ожидал, каноник указывал ему, что такая радость противна духу христианства. Это давало дону Мартину повод упрекнуть дона Родриго в слишком большом милосердии, неуместном во время священной войны.
В другой раз он произносил яростную строку из воинственного песнопения Моисея: «Dominus vir pugnatur, господь — бог воинств» — и с ласковым лукавством просил:
— Скажи мне, как это звучит по-еврейски, мой дорогой и многоученый брат. И когда каноник не мог припомнить, как это звучит по-еврейски, он кротко выговаривал ему: — Такие слова, мой мягкосердечный друг, ты, конечно, не можешь припомнить. Но ведь эти слова звучат великолепно и по-латыни, не так ли? — И: — Dominus vir pugnatur, — со вкусом повторял он несколько раз, вызывая каноника на спор. Но у того не хватало духу возражать своему неукротимому умирающему другу, приводя миролюбивые стихи из Писания. Он молчал.
Больше всего заботило дона Мартина, кого король назначит ему в преемники. Дело в том, что архиепископ Толедский, примас Испании, был самым могущественным человеком в Кастилии после короля. Его доходы превышали королевские, влияние его было огромно. И дон Мартин неотступно просил короля выбрать ему достойного заместителя.
— Внемли словам умирающего, сын мой, — заклинал он его. — Любезный нашему сердцу дон Родриго человек ученый и богобоязненный, можно сказать праведник, лучшего советчика в твоих делах с господом богом не найти, но для земных дел, для ратных дел он не годится, и если он будет архиепископом Толедским, он не даст тебе денег на войско, а если даст, то очень мало. Вот я и прошу тебя, любезный сын и король, не сажай на престол святого Ильдефонсо мямлю, посади истого христианского рыцаря, каким, скажу без ложной скромности, при всех моих недостатках был я.
Еще в тот же день дон Мартин пожалел, что нанес канонику удар в спину. Он послал за ним. Покаялся. Стал сетовать:
— Ах, зачем господь бог сделал меня пресвитером, а не полководцем!
Не легко было дону Родриго утешить его. Неожиданно на долю умирающего выпала мрачная радость: в Толедо окольными путями, тайком от рыскающих повсюду мусульман, пробрался с опозданием на много недель папский гонец. Папа строго-настрого приказывал королю расстаться со своим еврейским эскривано, со злокозненным Ибн Эзрой. Как может дон Альфонсо довести до благополучного конца священную войну, раз в ближайших советниках у него неверный?
— Теперь ты видишь, любезный моему сердцу достойный брат мой, злорадствовал дон Мартин, обращаясь к канонику. — Наши благочестивые и храбрые кастильцы, покарав еврея, действовали в духе наместника Христова[196]. Теперь ты не скажешь, что только по моему жестокосердию это принесло мне утеху!
Радостное волнение окончательно подорвало силы архиепископа. Началась агония, долгая и мучительная. Душою дон Мартин был на поле брани, с трудом лепетал он: «A lor, a lor!» — хрипел, бился, выбивался из сил.
Муса полагал, что из человеколюбия надо было бы дать страждущему одурманивающее питье.
— Сокращать жизнь — нечеловеколюбивый поступок, — отклонил его предложение каноник, и архиепископ промучился еще два часа.
В окрестностях Триполи опять подняли голову мятежные племена, и халифу пришлось отозвать часть войск из Испании, чтобы восстановить порядок на своей восточной границе в Африке. Он отказался от завоеваний на севере полуострова. Отступил, не завершив победы.
Дон Альфонсо вздохнул полной грудью. С каждым днем приобретал он опять свой прежний рыцарский и королевский облик. Перед каноником король давал волю своему ликованию. Теперь он искупит аларкосский позор. Соберет остатки войска. Отбросит врага. Двинется на юг, захватит Кордову и Севилью, чего бы это ни стоило!