Теодор Парницкий - Серебряные орлы
И вновь не сбылась воля Оттона Чудесного. Папа Бенедикт Восьмой, некогда Иоанн Феофилакт, надел на голову Генриха диадему, символ всемирной Римской империи. Но Рим не увидел патриция империи. А серебряных орлов не понесли вслед за золотыми на Капитолий.
В Тынце, в Кракове — удивление, полное горечи удивление и страдание.
Тимофей сказал еще в Кёльне Аарону:
— Моя чудесная сила сделала из тускуланского парня доверенного советника Болеслава.
Доверенный советник не может не знать, почему Болеслав не захотел поехать в Рим.
А раз знает он, то будет знать и Аарон. Если тускуланский парень не имел тайн от молоденького монашка, прибывшего из Ирландии, — то не будет их иметь познаньский епископ от тынецкого аббата, наверняка нет!
12
В Познань из Кракова ехал Аарон силезскими землями. Пришлось сделать большой крюк: такие в ту зиму были метели с заносами, что иначе, чем по льду Одера и Варты, и трех миль не проехал бы на санях; от Кракова до Одера его несли в лектике, хорошо ему знакомой еще по давним временам — в той самой, в которой Феодора Стефания некогда прибывала каждый вторник в Латеран, чтобы слушать музыку Сильвестра Второго. После смерти Оттона и отбытия Феодоры Стефании в Рим архиепископ Гериберт забрал эту лектику из Патерна в Верону, а оттуда в Кёльн — и спустя несколько лет в виде свадебного подарка преподнес в дар Рихезе.
Украшающие лектику золотые орлы радовали взор и мысли аббата Аарона. Они как бы говорили: пусть тебя не пугают метели и мороз — ты все еще в Риме. Разве не везде Римская империя, где простираются наши владычные крыла? Он почувствовал себя странно одиноким, просто несчастным, когда пересел из лектики в укрытые медвежьей шкурой сани.
Вот уже год, как он в Польше, а чувствует себя куда более чужим, одиноким среди придворных Болеслава, набожных, ревностных христиан, чем среди чтущих Магомета и Полумесяц арабов. Слишком мало знал он славянских слов — целые недели проводил в изнурительной скуке, словно был глух и нем. Приезд во Вроцлав страшно его обрадовал: епископ Иоанн бегло говорил по-латыни, хотя порой ненароком вставлял варварские обороты.
В гостеприимном доме епископа Иоанна Аарон ни на минуту не отходил от печи: не дал уговорить себя ни поохотиться, ни произнести проповедь в неотапливаемом деревянном соборе.
— Почему же это так, — спросил он, держа закоченевшие пальцы над весело потрескивающим огнем, — Англия и Ирландия куда севернее Рима, чем Польша, а там куда теплее, чем у вас?
Епископ Иоанн не мог этого объяснить, сказал только, что сам дивится. Он всегда был убежден, что в Англии еще холоднее, чем в Польше: ведь его же учили, что начиная с севера тепло распространяется к югу равномерно до самой Ливии, где весь год царит невыносимая жара, потому что из пустыни, окружающей Ливию с юга полукругом, недалеко до ямы, пышущей огнем, откуда тысяча ступеней ведет прямо в ад. "Интересно, смог бы Ибн аль-Фаради это объяснить", — подумал Аарон и вздрогнул. И внутренним своим взором увидел ученого араба, увидел, как он сходит тысячью ступенями в преисподнюю.
— Оставшийся путь уже не будет для тебя так скучен, господин мой, — сказал ему Иоанн. — Я велел приготовить самые большие сани, какие у меня есть во Вроцлаве: с тобой поедет ученый грек, который через Венгрию из Константинополя к самому нашему князю едет с какими-то тайными посланиями.
Новый спутник Аарона действительно оказался многоученым мужем — его ничуть не ошеломил вопрос, почему в Англии и Ирландии теплее, чем в Польше. Он сказал, что близость моря смягчает зиму на островах севера. Объяснение это хотя и не удовлетворило полностью Аарона, но он не смог найти никакого доказательства, что это не так.
Оказалось также, что грек свободно и прекрасно говорит по-латыни. "Почти как сам святейший отец Сильвестр", — с восхищением подумал Аарон. Он несколько оживился, повеселел: с огромным удовольствием выслушивал похвалы, на которые грек не скупился, восхищаясь столь необычно, столь неожиданно образованным латинским монахом. С любопытством, почти с восторгом расспрашивал Аарона об Ирландии, где все еще сохраняется — что тоже было для него неожиданностью — греческая наука.
— Ведь даже Герберт-Сильвестр, — сказал он со снисходительной улыбкой, — этот величайший мудрец среди латинян, который, правда, у нас вовсе не считался бы таким уж большим мудрецом, ни писать, ни читать по-гречески не умел.
Аарон, страшно уязвленный, открыл было рот, чтобы резко ответить, не позволить затрагивать честь Сильвестра, мудреца из мудрецов, но его остановили и ошеломили дальнейшие слова грека:
— Но я думаю, что, если бы Герберт-Сильвестр захотел, он без труда научился бы по-гречески. Он же умышленно не хотел. Всю жизнь за душой вынашивал, лелеял, словно великолепный цветок — а на самом деле ядовитый цветок, — безрассудную ненависть ко всему, что является творением греческой мысли и искусства.
По Аарону даже трепет прошел. Откуда он, грек, может знать о самых потаенных мыслях Сильвестра Второго? О мыслях, которые ученый папа поверял любимцу своему, испытывая его, действительно ли Аарон достоин такого великого доверия?!
Грек же, не переставая снисходительно улыбаться, продолжал:
— Давние это дела, давно минувшие, навсегда минувшие, а весьма любопытные, поучительные. Родные братья Восток и Запад; Запад — младший брат, слабее, глупее, невежественнее, всегда строптивый, всегда смутьян… Все ему независимость мечтается, равноправие, может быть, даже покорение мудрого, сильного старшего брата… Веками брыкается, как копь, хочет сбросить наездника с седла, породистое, красивое, сильное, но неразумное животное… Пусть его брыкается, не скинет! Один только раз вместо ржания львиным голосом рыкнул — голосом Герберта-Сильвестра, — по этим рыком все и кончилось. Начал лев рычать грозно, вызывающе, торжествующе, а кончил рыком от боли, метко пораженный копьем…
— Что же это было за копье? — с трудом сдерживая волнение, спросил Аарон.
Грек долго, молчаливо растирал закоченевшие руки, потом нос и щеки, дотронулся даже кончиками пальцев до уха, прикрытого меховой шапкой.
— Вы там в Англии и Ирландии, — заговорил он наконец, вновь снисходительно улыбаясь, — сидите на краю света, не знаете, даже не думаете о том, что в мире творится. Дания да Норвегия, откуда вы со страхом ожидаете нашествия, — вот весь ваш широкий мир… Вот ты в Краков, наверное, через германские земли ехал, возможно, даже слышал об императоре Оттоне Третьем?
Десять лет назад, перед первым путешествием в Кордову, Аарон наверняка бы возмущенно взвился от такого вопроса, вовсе он не безграмотный неуч, за которого его принимают, — он не только слышал об Оттоне, но состоял при нем — а это мало кому из живущих было дано, — исповедовал императора, свободно входил к нему в спальню, был свидетелем его последней болезни и мучительной смерти…
Но сейчас, в ползущих с унылым скрипом санях, он ответил лишь двумя словами:
— Слышал немного.
— Стоит того, чтобы узнать о нем больше, — сказал грек, потянувшись к бутылке с прозрачным, как вода, согревающим напитком.
И он рассказал Аарону деяния Оттона Третьего. Живо, интересно, точно. Несколько дней рассказывал. Радовался, что его слушают внимательно, с волнением и напряжением. Аарону не надо было изображать внимания, волнения, напряжения. Он исповедовал Оттона, свободно входил в его спальню, был свидетелем последней болезни и мучительной кончины Оттона, он столько слышал об Оттоне от Сильвестра Второго и вот теперь, полулежа в уныло скрипящих санях, слушал рассказ о деяниях Оттона, как будто действительно приехал в Польшу прямо из Англии.
Ведь это был рассказ о делах действительно новых, неизвестных, почти не угадываемых ранее. Ему показалось, что он получил в руки новое, полное издание запретной книги, а из старого издания успел прочитать лишь несколько выдранных страниц: две, три, самое большее четыре. Крутил их в руках, вчитывался, ничего не понимая или понимая мало; и как же по-иному воспринимаются они, когда увидел их уже в ином, полном тексте! Иначе понимается и окровавленный свиток, перехваченный в Цезене, и встреча с Болеславом Ламбертом в дверях комнаты Иоанна Филагата, и изгнание Григория Пятого Кресценцием — даже интерес Сильвестра Второго к фигуре греческого арбалетчика во сне Феодоры Стефании! И понятнее всего гнев и почти отчаяние папы, когда он узнал, что Оттон решил жениться на базилиссе!
Оказалось, прав был приор монастыря святого Павла, сказав как-то молоденькому Аарону: "За Кресценциями стоит кто-то очень сильный". Этот кто-то была Восточная Римская империя — единственная подлинная Римская империя, подчеркнул спутник Аарона по дороге из Вроцлава в Познань.