Владимир Дружинин - Державы Российской посол
Де Либуа тем временем прикидывал, хватит ли сметы. С царем пятьдесят семь человек. Правда, регент предписал не скупиться. Все же аккуратный камер-юнкер сочтет долгом через несколько дней сообщить в Париж о проделках царского повара:
«Под предлогом двух-трех блюд для царя он забирает говядины на восемь человек».
Где взять лошадей? Четырехместные кареты царь отвергает – в них душно, ничего из них не видно. Рассадить всех в легкие повозки? Добавочных коней и за деньги не купить, заняты на пашне. Камер-юнкер с испугом напишет регенту: царь изобрел экипаж феноменальный, открытый фаэтон на каретных дрогах. Ведь опрокинется…
Кавалеру поручено изучить привычки и нрав гостя. Царь «задумчив и рассеян, прост в обращении, для всех доступен». В изысканной кухне не нуждается. С аппетитом ест фрукты – сладкие апельсины, груши, яблоки. «Нам удалось испечь черный хлеб, очень любимый царем».
«Царь охотно показывается на улице, но не терпит, чтобы за ним бегали. Он не представляет себе толпу в Париже».
«»Малый двор» царский то и дело ставит в тупик. Из Кале в назначенный день не выехали, оказывается, у русских Пасха. Ни с кем невозможно говорить». Через Амьен промчались галопом, а там приготовили угощенье и бал. Царь пообедал в деревенской харчевне, «вместо скатерти постелил салфетку, которую достал из кармана».
Людей, обученных иностранным языкам и за границей освоившихся, у царя мало. Поэтому «все ложится на Куракина». На расспросы этот вельможа отвечает с умом, материй политических не касается.
Регент не посвятил своего камер-юнкера в тайну корреспонденции, начатой с послом России. Пребывая в неведении, де Либуа писал:
«Я не узнал действительной причины путешествия царя, кроме простого любопытства. Усматриваю неясное намерение установить торговлю, но сомневаюсь, главная ли это цель».
Царь, возвышаясь на своей двухэтажной колеснице, был поглощен созерцанием. Черные пашни курились на вешнем солнце, белесый парок, словно от горячего пирога, вынутого из печи, застилал рощицы, господские замки, скопления серых, замшелых крестьянских лачуг.
13
Борис велел кучеру ждать и вышел к реке. Сена лизала берег, истоптанный дожелта прачками, исполосованный тележками водовозов. Плыли пузатые ладьи со скотиной, как на реке Москве. Шириной Сена поменьше. Коровы, зажатые бортами тесно, мучаются, ревут истошно.
Смутное пробудила воспоминание плакучая ива. Ветви ее бороздили воду. Ну да, ухватился, потеряв под ногами дно. Плавать еще не умел…
Отчего вдруг пахнуло родным, детством? Не оттого ли, что закинуло еще дальше от пажитей отчих?
Ведь кругом Париж…
Надо только обернуться – и взгляд заскользит по фасаду, длиннее которого и прекраснее в Европе не сыщется, – двести тридцать сажен московской мерой, как отметил в своем описании Матвеев. И его, мужа бывалого, изумил декор из белого камня, будто живого. Теплым чудится камень. А нимфы, нашедшие приют в нишах, смотрят оттуда с трепетом робости, смущенные своей наготой.
Шатонеф сказывал – картин в Лувре больше тысячи, а статуй, гобеленов, светильников разного стекла, бронзы, серебра сосчитать невозможно. Итальянские мастера, не имея заказов от папы, украшают Париж и Версаль. Здесь она, столица художеств. Будет согласие с Францией, сможем заимствовать живительного огня для Питербурха.
Дайте срок, короли, герцоги, – и северная русская Венеция удивит Европу!
У подъезда дворца сгрудились кареты. Слуги, в ожидании хозяев, расселись под аркой и на улице, чешут языками, возятся, играют в кости. Борис прошел мимо и, приближаясь к Новому мосту, вступил в поток многолюдства.
Политесов тут не требуй. Баба с корзиной, набитой зловонным тряпьем, толкнула Бориса, да еще обдала визгливой бранью. Оборванка, лохмотья едва прикрывают немытую кожу. Хуже мужика-пропойцы… Борис отталкивал попрошаек, хватавших за камзол, звездочетов, совавших к носу календари. Тут суматошней, чем на мосту Риальто, и грубее. Голытьба не отодвинется, чтобы дать дорогу шляхтичу. На плечи лезут, пробиваясь к лоткам со сластями, бусами, лентами, к помосту, на котором приплясывает, дергается тощий, смуглолицый малый, сумасшедше вращает белками глаз. Хриплый, подвывающий его голос относило ветром, – Борис стал разбирать слова песни, лишь когда протиснулся ближе, вслед за напористым верзилой в ливрее, буравившем толпу бесцеремонно.
Шатонеф поминал дерзких шансонье, сиречь уличных певцов. Этот охрип за день, надсаживая глотку. Припев вовсе не в силах произнесть, – выручает его, бьет по струнам юная особа, почти девчонка, в холщовом залатанном платьишке. Бьет изо всей мочи, нагнув белокурую голову, – того гляди волосы запутаются в струнах.
Борис напрягал слух, забыл даже о встрече, назначенной на мосту. Певец изображал неких знатных персон – доставал из карманов и надевал то парик, сработанный из веревок, то бумажную шляпу с позументом, и при этом часто прижимал руки к животу, перемежая пение стенаниями. Борис понял, что у вельмож несваренье желудка. Объелись наследством, полученным бесчестно, хлебом, отнятым у сирот.
Слушатели хохотали, криками одобряли сатиру, смеялся и Борис. Потом вокруг певца поредело, невдалеке взвились над головами, затрепыхались крупные литеры, написанные на полотне: «МИССИСИПИ».
Борис не поверил, перечитал. При чем тут Америка? Толпа повлекла его. Глашатай, в рыжем балахоне, в колпаке с перьями, должно на манер индейский, кричал:
– Золото, золото… Для вас роют золото, парижане… Ваше золото, ваше богатство, ваше счастье… Не упустите, парижане… Берите ваше золото!
Тут, в давке, в гомоне, и вынырнул Сен-Поль, старый коришпондент. Притиснутый к Борису, обнял его. Мода изменила маркиза, повелела сбрить усы и бородку, оголив подвижное лицо, а лоб удлинить – с помощью парика нового фасона, как бы сдвинутого назад.
– Повальное безумие, – сказал маркиз. – Мосье Лоу, демон-искуситель… Поглядели бы, что творится у его конторы! Да, блеск золота, мой принц, неотразимый блеск. Копните и вы!
Борис косился на ажиотаж с опаской. В толпе расходились, порхали, шелестели листки с печатью банкира, – крикун продавал их, не уставая превозносить громадные, сказочные прииски на Миссисипи. Словно мячик, перекатывался толстый, низенький горбун, – всяк хотел положить бумажку на его спину, чтобы поставить подпись. Радостный, он прикарманивал медяки и бормотал:
– Счастье вам, счастье…
– Гончих за мной нет, – сказал Сен-Поль, и Борис скорее догадался, чем услышал среди гомона. – Царь у всех на устах, – продолжал он. – Некоторых, впрочем, он разочаровал. Где же буйный матрос, полудикий Голиаф? Откройте секрет, мой принц, – почему он не пожелал жить в Лувре?
– Никакого секрета, – засмеялся посол. – Он ненавидит пышность.
– Это правда, что в Лувре накрыли стол на сто кувертов, а царь даже не взглянул?..
– На двадцать пять. Мой суверен попросил только кружку пива – его замучила жажда.
Экипаж колесил по улочкам левого берега Сены, по Парижу неказистому, нечиновному, в густоте мастерских, провожавших кузнечным лязгом, звоном пилы, отсветом горна. Нагнали компанию горланящих юношей, – по вычурным, пятнистым и полосатым рубахам Борис признал в них студентов. Сен-Поль показал здание Сорбонны, изрядных пропорций, в два яруса колонн и с куполом.
– Где Яков? – спросил Куракин.
– Должно быть, у испанцев. Во Франции опасно, Дюбуа уже подсылал убийц. Если бы не хозяйка гостиницы… Вино развязало язык наемным головорезам, это и спасло Сен-Жоржа.
– Вы по-прежнему с ним?
– Мне кажется, выпал единственный шанс…
– А вдруг опять неудача?
– И у меня нет уверенности, – признался Сен-Поль. – Тогда… Вы помните Симплициссимуса? Он поселился на острове один. Вероятно, у меня не будет иного выхода…
Он доложил о волнениях, возбужденных приездом царя, о расчетах и надеждах в Пале-Рояле и в посольствах. Куракин попросил рассказать о вельможах, приставленных к государю.
Потекла милая, насмешливая речь маркиза.
Маршал Тессе карьеру обеспечил тем, что всем нравился. Это его принцип. Прилипчив, льстит кстати и некстати. Неглуп, ловко прикинется простаком, чтобы подбить на откровенность.
– Вам не надоело еще его хвастовство? Защита Тулона… Заставил самого Евгения Савойского снять осаду.
По мосту, заполненному лавками ювелиров, проехали на остров, миновали собор Нотр-Дам, уже скрывающийся в сумерках.
– Герцог Дантен придворный по призванию, придворный по всем статьям. Королю не понравилась роща возле Фонтенбло, портила пейзаж. Дантен велел подпилить деревья и утром, гуляя с королем, сказал: деревья упадут, как только его величество прикажет. Король кивнул. Герцог дал знак слугам – и липы рухнули. Герцогиня Бургундская пришла в ужас. Она сказала Сен-Симону: «Если король потребует наших голов, Дантен поступит так же».