Сергей Бородин - Тамерлан
Как ни сдерживался, но восторга не мог скрыть.
— Сокола? Благодарен за посул! А стихи… Если это угодно вам, перепишу со всем усердием.
— Ну какое ж?.. Не буду я читать! Лучше спою. Подайте-ка мне бубен.
Халиль-Султан прислушался к мерному рокоту тугой кожи, вскинул голову и весело сказал:
— Ну, хотите слушать?
И Улугбек и увалень Ибрагим, тоже любивший стихи и втайне даже пробовавший сам сочинять, захлопали в ладоши. Правда, вкусы мальчиков не совпадали, им нравились разные поэты, хотя и тот и другой не всегда понимали тех поэтов, которых они восхваляли друг перед другом.
— Пойте, пойте!
Халиль ещё порокотал гулким бубном, задумался, опустил глаза и, когда казалось, что петь он раздумал, вдруг запел:
Среди лугов зелёныходин брожу,На снеговые горыпытливо гляжу.Но кого ищу среди лугов,среди гор,О ком грущу,не скажу.Едва я встречутот орлиный взор,Едва схвачу ятот золотой узор,Стаду перед ней,как неживой, немой,Ничего я ейне скажу.Без неё весь светмне станет тьмой,И во рту язык мойкак не мой:Со словом слов не свяжетни одного…Пускай ей сердце скажетя не скажу.
Он замолчал, склонившись к рокочущему бубну, будто ожидая ответа откуда-то из глубины, из недр того глухого гула, но, так и не дождавшись, со вздохом повторил:
Я не скажу!..
Улугбек, не в силах скрыть торжества, неожиданно вскрикнул:
— Не скажете? А мы сами знаем!
— Знаешь?
Тогда мальчики оба захлопали в ладоши, ликуя:
— Знаем, знаем!..
В это время тихий, до ужаса знакомый голос переспросил:
— О чём это вы знаете?
Все повскакивали из-под одеял, а Ибрагим, не сдержавшись, ужаснулся:
— Ого!
Заслонив свет костра, в дверях стоял Тимур, вглядываясь вглубь юрты и свыкаясь с её мглой.
— Вот то-то что «ого!», — с укором ответил дед.
Он сел сам, прикрывшись одеялом, а когда уселись и внуки, усмехнулся, повернувшись к Халилю:
— Сказать не можешь, а петь — поёшь?
— Вы знаете, дедушка, порой спеть легче, чем сказать. Спеть порой и без слов можно.
— Так чёрные киргизы поют. Тянут-тянут… Во всей песне два, три слова, а выходит песня. И хорошо выходит, всё ясно, всё сказано. Всего два слова, а наговорено всё, что надо. Вот как надо. А у тебя слов много, я там постоял, послушал. Там воздух свежей, я оттуда слушал, — много ты спел, да много ль высказал? А? Они вон, мальчики-то, и без песни про это знают. И я давно эту песню слыхал: прежде чем ты её сочинил, слыхал. Думал, ты уж позабыл, тут ведь, на ветерке, голова свежей! А ты всё про то ж! Всё про то ж…
Дедушка говорил, не сердясь: говорил тихо, но с укором. Не только с укором — говорил сожалея, говорил, соболезнуя Халилю. А Халиль молчал, опустив глаза на смолкший бубен.
Тимур покосился: «Молчит? Упрям!»
Видно, это краткое раздумье или какое-то воспоминание освежило Халиля. Он поднял посветлевшее, словно умытое, лицо и улыбнулся:
— Дедушка, угодно ли вам, чтобы я ещё пел?
— Нет, не угодно. Зачем мне? «Я скажу — я не скажу…» Мне угодно, чтоб ты это выбросил из головы. Начисто! Лучше послушаем чтеца. Вызови, Улугбек, чтеца.
Давно, ещё в начале своего властвования, Тимур учредил при своём дворе должность чтеца рассказов. В обязанности чтеца входило не только чтение различных книг, но и рассказывание новостей, благочестивых преданий, коротеньких забавных происшествий, перенятых из индийских сказок о мудром попугае, из арабского «Ожерелья голубки» или насмешливых рассказов о мулле Насреддине. Улугбек не успел встать. Тимур уже передумал:
— Нет. Не надо, Улугбек. Не рассказчика будем слушать. Ты помнишь, я в Самарканде поручил тебе хранить книгу историка, который о нас писал и о вас с Халилем? Помнишь?
— Как же, дедушка!
— Цела?
— У меня в сундуке.
— Достань.
Книги лежали в сундуке Улугбека в порядке, каждая в своём шёлковом чехле. В полумраке мальчик быстро нашёл «Историю» на ощупь, но, чтобы не ошибиться, поднёс к двери, ближе к костру.
— Гияс-аддин?
— Он самый.
— Вот она.
— Дай сюда.
Тимур подержал её в руке и, хотя было темно, удостоверился, что это и есть та самая книга, проведя ладонью по тёмным для него письменам; он помнил шелковистую гладь этой желтоватой бумаги.
— Эта самая. Я велел ехать с нами другому историку… как его? Он где?
— Низам-аддин неподалёку. Он учит меня истории.
— Какой?
— Теперь читает нам об Искандере Македонце.
— Вели звать: пускай сейчас явится.
Пока воины скакали за историком, Тимур спросил Улугбека, возвращая ему книгу:
— Что же он, этот Македонец?
— Великий завоеватель.
— Сам знаю. Будь он велик — был бы здесь. А то — где он? Что тут осталось от него?
Заговорил Ибрагим:
— Однако учитель объяснил нам: Мухаммед, пророк божий, назвал его в Коране среди собеседников божьих.
— Я не спорю с пророком. Я спрашиваю: где великие дела Македонца? Где? Если б велик был, дела остались бы! Великое — вечно. Человек уйдёт, а его великие дела остаются. Фараоны были язычниками, а и то от их великих дел стоят пирамиды, башни, каменные львы с девичьими ликами. Многие видели поныне целы. Я ещё не видел, а ещё посмотрю. Сам посмотрю. А от Македонца что уцелело? Великий? Нет, великое — вечно!
Халиль-Султан покосился на дедушку:
«Ревнует! Дедушка ревнует».
В юрту впустили историка; было видно, что подняли его с постели, застали врасплох; его нерасчесанная борода всклокочилась; верхний халат он так боязливо и плотно прижимал к себе, словно решился вдавить его себе в живот, — видно, кроме исподнего, ничего не успел надеть под халат.
— Ну? — строго спросил Тимур. — Македонца почитаешь великим? Этому и царевичей подучиваешь?
— Великим, великий государь, — по указанию пророка божьего…
— Ещё раз говорю: я не спорю с пророком. Ему виднее. А вот не вижу, где великие дела этого Искандера Македонца, где след его?
Историк стоял, испуганный словами Тимура; может быть, в них следовало усмотреть богохульство, языческую дерзость, а может быть, в них содержался глубочайший смысл, поелику Македонец хотя и прославлен пророком, но был язычником?
Тимур неожиданно заговорил о другом:
— Я велел прочитать книгу историка… Гияс-адднна. Она тут, у мирзы Улугбека. Читал ты её?
— Единожды.
— Дважды в ней читать нечего. Понял се?
— Изысканный язык.
— Тем и нехороша. И потом: убивают людей, что ни страница — кровь!
— О ваших мирозавоевательных трудах, великий государь!
— Нехорошо. Надо писать: взят город. Кто умён, тот поймёт — город не лепёшка, голой рукой его не берут, калекам его не подают. Взяли, — значит, убивали, жгли. Но ведь взяли! Вот и напиши: город взят. А он о дерзости врагов писал, как о подвигах. А о нас — как мы убивали. Вот на, возьми книгу, перепиши её. Ясным языком, не изысканным. Чтоб каждый понимал. Кровь поубавь. Я сам помню, без книги, где была кровь, где огонь. Моё дело! Возьми, пиши.
— Великий государь! Она написана другим историком. Принадлежит его руке.
Тимур удивлённо запрокинул голову:
«И этот упрямится?»
Но историк ему был нужен, и, сдержав гнев, повелитель проворчал:
— Принадлежит его руке? Разве не я хозяин? Он писал мне, я ей и хозяин. Тот писал, теперь ты пиши. Пиши ясней: пиши основу, а не мелочи. Обдумай с умом. Возьми.
Низам-аддин несмело принял из рук Улугбека закрытую книгу и, не раскрывая её, прижал к себе.
Тимур спросил:
— Этот Двурогий Македонец… У тебя есть книга о нём?
— Есть, великий государь. Ветхий список, но есть.
— Когда тебя кликну, принеси. Почитаешь мне. Чем они ухитрились доказать, что он велик. Я эту книгу слушал, давно. Послушаю снова. Чем велик? А ты иди и думай, думай, а уж потом пиши.
Отпустив историка, Тимур натянул повыше тяжёлое одеяло и откинулся на подушки.
Низам-аддин, засунув книгу за пазуху, чтоб оберечь се от сырого ветра, ещё нашаривал за дверью свои туфли, а к Тимуру уже вошёл воин с вестью:
— Прибыли купцы из Герата. Сказывают, занятный товар привезли.
Ибрагим душевно сказал:
— Что же это? Из-за купцов дедушке не отдыхать, что ли? Надо отдохнуть, купцы подождут до утра.
Никто не смел давать советы Тимуру. Он не терпел, если ему говорили своё мнение, пока он не спросит сам. А тут малыш, такой ягнёнок, сунулся в дедушкино дело, советует. Надо бы внучонка проучить. Но может быть, Тимур потому и любил бывать среди внуков, что лишь от них иногда перепадало ему участливое сердечное слово, нечаянная ласка, проблеск простой любви. Все остальные люди были обязаны выражать ему свою преданность, и лишь внуки выказывали то, что зрело у них на душе.