Элиза Ожешко - Гибель Иудеи
— Почему же ты отдергиваешь руку, точно боишься обжечься? — уставив свои любопытные глаза в побледневшее лицо девушки, с улыбкой прошептал Гелиас. — Не бойся, не обожжет тебе руки письмо моего господина. Возьми и читай.
Она взяла, посмотрела на письмо, и лицо ее выразило страдание.
— Я не умею читать латинского письма — едва слышно прошептала она.
— Ты хочешь, чтобы я прочел тебе это?
Помолчав с минуту, она сказала умоляюще.
— Прочитай.
Мальчуган окинул быстрым взглядом пустую улицу, подошел еще ближе к Миртале и быстро прочел:
«Ты не была сегодня ни в портике, ни в доме Фании. Может быть, ты решила уже никогда не показываться мне? Я бы согласился на то, если бы не сожалел о прекрасной жемчужине, утопающей в луже. Завтра на закате солнца я буду тебя ждать у арки Германика. Приходи!»
Гелиас перестал читать и отдал ей дощечку, но она ее не брала. Вдруг она закрыла лицо ладонями.
— Не могу, не могу.
Грек не понял ее.
— Употребляй латинские или греческие слова, потому что вашего языка я не понимаю. Что мне сказать моему господину?
Она открыла лицо, схватила письмо Артемидора с ужасом в глазах, снова отдала его греку. Но он спрятал руки под складки хитона.
— Придешь? Почему не отвечаешь?
Глядя в землю, она проговорила тихо:
— Разве же алчущая лань может не бежать к лесному источнику? Разве же роза не расцветает, когда из облаков выглянет солнце?
— Ты это странно сказала, но я запомню твой ответ и дословно повторю моему господину, — сказал Гелиас и медленным шагом, оглядываясь вокруг, как любопытный прохожий, удалился. В конце улицы он прошел мимо старого еврея в тяжелой чалме с изборожденным морщинами лицом. Это был возвращающийся домой Менохим. Войдя в свою низенькую, маленькую комнату, он спросил:
— Где Ионафан?
При звуке его голоса из-за пялец, пряча что-то за пазуху, поднялась Миртала и, подойдя, прижалась к его руке пылающими губами.
— Ионафан еще не вернулся из дома Гория…
Когда она это говорила, в голосе её звучало сожаление души, заблуждающейся, но не желающей расстаться со своим заблуждением, как с жизнью.
Час спустя, сидя на глиняном полу за своими пяльцами Миртала смотрела на Менохима, и в ее глазах, казалось сосредоточивались все ее мысли и чувства. Сняв с головы тяжелую чалму и прикрыв белеющие волосы маленькой шапочкой, Менохим при свете маленькой лампы читал вслух из разложенных перед ним на столе листов пергамента. Напротив него в полумраке выделялось смуглое и исхудалое, сосредоточенное лицо Ионафана. То, что Менохим читал, было плодом дум, мечтаний и страданий всей его жизни.
Менохим был поэтом. Но ни возвышенности певца, ни величия пророка в его фигуре и голосе не было. Когда он с увлечением читал или, вернее, наизусть декламировал сильную строфу своей поэмы, босые ноги его качались и тряслись, а исхудалые руки делали такие жесты, при виде которых улыбнулся бы презрительно самый ничтожный оратор с той стороны Тибра. Он казался жалкой, изможденной птицей, судорожно бьющей общипанными крыльями. Когда же строфа была жалобна, умоляюща, хриплый голос становился жалобнее, и тонкое худое тело раскачивалось дрожащие ладони беспомощно касались лба, глаз, щек, груди. Тогда он становился похожим на расплакавшегося ребенка, протягивающего беспомощные руки к материнской груди. И лишь метался ли он, или причитал, судорожно тряс в воздухе босыми ногами, придавал ли губам смешанное выражение ненависти или угрозы, в глазах горело пламя невыразимой нежности, а по морщинистым, желтым, дрожащим щекам время от времени скатывалась крупная, блестящая при тусклом свете лампы слеза.
Миртала внимательно слушала его, и усилие мысли что-то глубоко обдумывающей, выражалось в ее влажных блестящих глазах.
— Имя твое, отец, будет прославленным и почитаемым среди Израиля… — воскликнул Ионафан.
Менохим покачал головой.
— Имя мое! — сказал он, — нет, Ионафан! Пред тобой одним открыл я свою душу и на уста твои налагаю печать тайны. Кто я такой? Неизвестный, бедный, презираемый. Кто же меня захочет слушать? Я отрекусь от славы, я провозглашу людям, что это произведение великого Ездры. Тому, кто некогда отстроил Сионский храм, пророку древних времен, народ охотнее поверит и скорее будет вдохновляться и подкрепляться его песней, нежели бы если он знал…
— Значит, ты отречешься от труда, который был делом всей твоей жизни?…
— Не жажда похвалы руководила рукой и сердцем моим, — ответил Менохим.
Минуту спустя, со склоненным лицом, сложенными ладонями, покорным, умоляющим голосом, как бы твердя молитву, он проговорил:
— Обрати меня, Предвечный, в развевающуюся тень, в догорающее пламя, в ничтожную песчинку! Да, стану я, Предвечный, перелетным дуновением ветра, иссохшим листом, гонимым по пустым полям, да исчезну я и развеюсь, как белый туман перед лучом солнца, как желтая пыль под копытом всадника… Пусть, о Предвечный, имени моего из поколения в поколение не произнесут ни одни человеческие уста и на могиле моей пусть сорная трава переплетается с репейником; но из души моей в душу моего народа перенеси хоть одну искру надежды, из песни моей продолжи хоть на одну минуту его существование, трудом моим отри у него из глаз одну слезу скорби.
Девичьи руки потянулись к опущенной руке Менохима. Поза Мирталы была покорна. Она готовилась вместе с Ионафаном склониться к его ногам, как вдруг в широко открытых глазах ее появилось выражение ужаса. Миртала увидела заглядывающую в комнату голову, покрытую рыжими волосами, и желтое лицо с маленькими сверкающими глазками.
— Должно быть, у тебя беспокойный сон, Силас, если ты в такую позднюю пору заглядываешь в чужие дома, — насмешливо сказал Менохим.
Силас не входя, стоял у двери.
— Ты также бодрствуешь; мне показалось, что у вас гость; я его видел идущим из дома Гория и пришел поприветствовать его.
Смертельная бледность покрыла лицо Менохима. Но в эту минуту в комнате раздался серебристый веселый смех Миртала с громким, непринужденным смехом воскликнула:
— Пришелец издалека! О Силас, значит, ты не узнал Иуды, сына Гория, который пришел развеселить своей беседой старого Менохима? Значит, ты не узнал сына Гория, волосы которого подобны вороньему крылу! Ступай к этому едомиту, который живет на Авентине и лечит глаза. Ступай, Силас, к лекарю, потому что если ты не поспешишь, то ослепнешь так, что уже не попадешь и в свой излюбленный трактир!..
Силас произнес какое-то ругательство и хлопнул дверью, которая со стуком закрылась за ним. За дверьми его ждала кучка людей, среди которых были египтянка Кромия и Бабас.
— Не знаю, не видел, эта чертовка заслонила его от меня, — сказал Силас им.
— Почему же ты не вошел, сирийский осел?! — крикнула Кромия.
— Благодарю! А если он там… Нож этого разбойника мог бы меня отослать к подземным божествам…
— Может быть, девушка говорит правду, — сказал Бабас, — может быть, ты видел сына Гория…
— Я готов дать себе отрубить руку, что это был тот, за выдачу которого римским властям у нас было бы на что выпить в течение целого месяца…
— Вытаращивай же в другой раз получше свои собачьи глаза! — проворчала Кромия, — потому что, если ты не уберешь этой девчонки, я заменю тебя Бабасом, который уже давно вздыхает по мне… Дура я, что так долго соглашаюсь наделять моими ласками такого рохлю, как ты!
Силас угрюмо проговорил:
— Быстро бы их убрали, если бы доведались, что они в своей лачуге прячут заклятого врага императора!..
Они направились к трактиру, из которого пробивались сквозь щели красный отблеск факелов и глухие звуки сирийской сумбуки.
В доме Менохима было темно и тихо.
VНа следующий день необычайное оживление было во всех кварталах за Тибром. Ни один из сирийцев в этот день не работал, все собирались около трактиров. Предметом, занимающим всю эту пеструю толпу, был завтрашний праздник Аполлона и готовящиеся к этому дню игры. Если между этими людьми различного происхождения порой бывали бурные стычки, то сегодня, накануне игр они сходились в своих желаниях и надеждах. Правда, в спорах не было недостатка. Одни восклицали, что предпочли бы борьбу гладиаторов в амфитеатре или веселые пантомимы в театре Балбия или Помпея этим конным упражнениям знатной молодежи, которые должны были происходить на Марсовом поле. Однако большинство безгранично радовалось надежде увидеть троянские танцы, а еще более Понта, сына императора; более же всего радовались тому, что должно было быть после окончания игр. Имя Береники было на устах всех. Ни один из этих людей никогда не видел вблизи царицы Халкиды, этой первой красавицы Востока, которая очаровала Тита, которую Тит готовился завтра показать своему народу в качестве своей супруги. Потом в цирке должны были происходить состязания на колесницах, а потом пиры, устраиваемые императором для народа.