Иван Басаргин - Дикие пчелы
– Да уж не оставлю. Но Красильников и Селедкин остаются.
– Они нужны отцу моему. Предатели во все времена гожи для властителей. Макар Сонин говорил мне, что на тайном вечере подсчитывали, сколько набралось «войска христова». Вышло пшик. Сказал, что будут ждать, подбирать верных людей.
– Пусть потешатся. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, – усмехнулся Устин.
Коршун купался на плесе, плавал, бил копытами по воде, резвился. Устин разделся и поплыл его мыть.
Арсе пришел в зимовье. Мирно курился дымок от костра, друзья сидели на чурках, о чем-то горячо спорили. Увидели Арсе, бросились навстречу. Все, кроме Шевченка, знали этого мудрого человека, рожденного тайгой. Спросы и расспросы. Арсе сел на чурку, закурил трубку, спокойно сказал:
– Цари начали войну, люди уходят умирать.
– Что, что? – встрепенулся Шишканов.
– Война, – не вытаскивая трубку то рта, ответил Арсе.
– Собирайся, братцы! Война.
– Куда пойдем?
– Воевать пойдем. В Москву поедем, учиться воевать будем. Паспорта у нас в порядке, обратимся к любому воинскому начальнику и будем призваны в армию. Революцию будем делать мы, солдаты. Собирайсь! Арсе, ты ведешь нас до чугунки, там мы двинем во Владивосток. Теперь уже жандармам не до нас.
Шум, крики, плач. Уходят на войну раскольники. В мире все сдвинулось, мир стал иным. Уходят… Впереди годы войны, скитаний. Куда-то поведет их судьба?
Алексей Сонин подошел к Коршуну, поцеловал его в губы, сказал:
– Служи Устину верой и правдой, не дай погибнуть этакому молодцу. Прощай, дружище! Да и ты будь молодцом, руби налево и направо. Буду богу молиться. Коли пошлет ворог в тебя пулю, пусть отскочит, а ежли в рот, то проглотишь, – смахнул слезу Алексей Степанович.
Обнялись, троекратно поцеловались. Отец же сурово сказал:
– Я тебе все сказал, ежли жив будешь, то подумай. Нет, буду молить бога за отпущение грехов твоих.
На мать не посмотрел – она, суровая, стояла в стороне. Обнял Саломку, что пташкой вилась около него, поднял к себе в седло, трижды поцеловал, опустил на землю.
– Ничего, Саломка, не тоскуй, не отлита еще для меня горячая пуля, не откована острая сабля. Журавушка, подай винчестер, хочу проститься с тайгой.
Блеснуло серебро на солнце. Устин поднял на дыбы красавца Коршуна, гикнул. Заиграла на солнце глянцевая с серым отливом шерсть коня. Коршун птицей полетел по улице. Устин встал во весь рост на седло.
– Диу! Диу! Диу! – Трижды прогремела винтовка, три крынки слетели с забора.
Упал в седло, свалился набок, одной рукой держась за луку седла, и еще дал три выстрела – еще три крынки разлетелись вдребезги. Последний выстрел прогремел по летящей высоко вороне, та сложила крылья и упала на землю.
– Вот варнак, а ить дай-то бог с таким схлестнуться, – заулыбались мужики.
– Такой не пропадет.
Осадил Устин Коршуна перед Саломкой. Она взялась за стремя, тихо сказала.
– Даже мертвого буду ждать. До свиданья, прощай не говорю!
Затарахтели телеги, взвился плач. Устин пустил Коршуна и скоро скрылся за пылью.
Федора Силова, вместо того чтобы призвать в армию, как только он появился дома, сразу же арестовали по подозрению в укрывательстве каторжан. Ванин не смог его отстоять. В карцере уже сидел Гурин, его тоже арестовал Храмов по подозрению. Прямых улик не было, но кто-то из Мякининых видел Силова и Турина с каторжниками.
Храмов кричал на Силова:
– Да пойми ты, это не просто каторжане, а это большевики! Будь то уголовники, плевать бы на них. Большевики – враги царя и отечества.
– Царю, может быть, они и враги, но отечеству вряд ли. А потом я не видел их.
– Гурин показывает, что ты их скрывал.
– Это уже бабский разговор, ваше благородие. Гурин таежник, ни за что он не скажет того, что не видел. А если бы и видел, то промолчал. Здесь тайга, пулю в спину запросто можно получить. Оттого наши люди так молчаливы. Вам тожить над этим надо подумать.
– Но ты же видел этих большевиков, ты всегда в тайге?
– Може, и видел, но ведь у них не написано на лбу, что они большевики. Люди с винтовками – может, охотники, а может, промышленники.
– Знаешь, Силов, твой отец большой здесь человек, но я не посмотрю на это, а буду пытать тебя, клещами вырывать правду.
– Пытайте, ваше дело служебное, – спокойно говорил Силов.
На счастье Федора, в Широкую падь приехал генерал Крупенской, чтобы перед уходом на фронт дать наказы Ванину да и глянуть своим оком, как идут дела.
Узнал, что Федор Андреевич взят под арест, бросился в Ольгу. Влетел в приемную пристава, закричал:
– Дурак, это работник самой царицы Марии Федоровны! Он ищет для нее руды, а ты посмел его арестовать.
– Ваше превосходительство, но ведь он связан с большевиками. Он…
– Молчать! Какие еще тут большевики? Это до конца наш человек. Выпустить, или я сейчас же свяжусь с губернатором, и будешь перед ним объясняться.
– Все уладим, ваше превосходительство. Сей минут Силов будет освобожден.
– Отпускай, да поживее, мне с ним поговорить надо.
Крупенской обнял Федора, вышли на крыльцо.
– Вот что, Федор Андреевич, тебя отбирают у нас, будешь работать с Анертом. Очень прошу, вы будете искать флюорит, из него вырабатывают удушливый газ, ищи те минералы, но присматривай и за другими рудами. Но об этом Анерту ни слова. Он работник Бринера, может перехватить у нас месторождение. Понял ли?
– Да, понял, ваше превосходительство.
– Все – на карту и Борису Игнатьевичу передавай. Поехали домой. С большевиками связался? Так ли это?
– Пустое, Храмов подумал, а другие подхватили. Там сидит еще Гурин из Божьего Поля, он тоже много помогает, так замолвите за него словечко. Храмов с дури может и в тюрьму отправить.
– Освободит. Трусливый парень. Обожди меня, вызволю и Гурина.
В Широкой пади переполох. Шли на войну все сыны Андрея Андреевича: Николай, Анкидин, Трофим.
– Как же без них-то буду? – разводил руками перед генералом Силов.
– Так вот и будешь. Война. Нет, нет, не смогу я их спасти от мобилизации. Придется сократить часть работ, – спокойно говорил генерал. – Наклепаем немцам, тогда снова начнем разворачивать дело. А пока… Могу одно обещать, твои сыны – мастеровые, пойдут в запасные и будут работать на заводах. Ну мне пора, генералы должны воевать. Прощайте! Борис Игнатьевич, займись составлением карт, потом все пригодится. Тронули!
В Божьем Поле, как и везде по всей России, – стон и плач. Тянутся телеги на сборные пункты, стонут бабы, до боли в скулах сжимают зубы мужики. Беда тронула всех, никого не обошла.
Уходили парни и мужики на комиссию в Ольгу. А там усатый фельдшер давил на животы, хлопал по крутым плечам, кричал:
– И этот годен служить царю и отечеству!
Подошла очередь Федора Козина. Фельдшер долго смотрел на него, хмыкал, колотил маленькими кулаками по груди, по спине, которая была похожа на дно широкой лодки. Этакая спокойная и уютная спина. Давил пальцами упругие мышцы, сердито топорщил усы. Затем восторженно заметил:
– От ить дал бог красотищу и силищу! А все может стать в одночасье комом мяса. Понимаешь ли ты, парнище, комом мяса? Ничем, стало быть!
Отошел от Козина на несколько шагов, будто хотел полюбоваться богатырем.
– Пиши в артиллерию! Годен, черт бы его подрал! Вон с глаз моих! И какая тебя матушка родила, какая земля вскормила?
– Обыкновенная баба, ваше благородие, – усмехнулся Козин.
– Брысь! Шибанул своим потом, ажио слезу прошибло. Вон, говорю!
Здесь же толпились братья Силовы, Астафуровы, пермяки и вятичи, молдаване и украинцы. Все пойдут воевать за веру, царя и отечество.
Душно на земле, жарко в небе, там висит красное солнце и жарит землю. А на ней стон и плач надрывный. Над тайгой тревога. Это понял и Черный Дьявол, он же Шарик, Буран. Она, та тревога, вошла в него. Собачье чутье не обманывало: шла беда. А на беду – собаки воют. Выл и Черный Дьявол. Выл тягуче, надрывно – понял, что пришла пора прощаться с Федькой. Тенью ходил за обретенным другом, вялый и нахохленный. Выл, если сельчане пели тягучие песни, тоже похожие на его стон и вой, выл, потому что в песнях плач людской. Люди пели под перебор трехрядки: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья…»
Несли в лавку купца последние шкурки, панты, чтобы залить горе спиртом. Но не было радости от спиртного, наоборот, еще круче наваливалась тоска. Пили много, пили до тех пор, пока не сваливались под забором и не засыпали тяжким сном.
Пил и Козин, но не пьянел. Он бродил по улице с Черным Дьяволом, сильно сутулился, будто нес тяжелую ношу. Останавливался на берегу Голубой речки и тоже пел: «Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой…» Пел широко, просторно, песня плескалась над рекой, над тайгой.
К нему присоединялся Черный Дьявол. Сплетались вой и песня. Думал Федор: «И все же я подлец. Вона Устин черен стал от горя, а я забыл Груню, забыл маету на ржавом пароходе. А ведь и волны, и берег – это наше с Груней. Забыл, знать, не любил. И все же Груня – мое прошлое, мое непозабытое».