Варшава в 1794 году (сборник) - Юзеф Игнаций Крашевский
Землевладельцы, которые на него напали, ища у него спасения, теперь уже, убеждённые в его бессилии, совсем покинули. Угрожали местью, но никто не рвался к ней – каждый должен был думать о собственном спасении. С нападения на Ленчицу и Калиш прошёл значительный отрезок времени. Великопольша в значительной части была уничтожена, обворована, огнём и мечом обращена в пустыню.
Те, что шли с крестоносцами, собственными глазами должны были глядеть на свои пылающие сёла, на разграбление своих усадеб. Некоторые поуходили из лагеря, других уходящий крестоносцы хватали и связывали.
Все худшие прогнозы сбылись… Калиш был взят, за ним широким поясом пошли пожарища и смерть.
Никогда крестоносцы большего зверства не показывали…
Маршал, который мало говорил, а вёл безжалостные свои отряды, никого не оставляя, раз только отозвался:
– Пусть краковский королик папе жалуется, посмотрим, что пожелает…
Упрекали короля, который вдалеке и как бы несмело шёл за победителями-грабителями. О нём было слышно, не показывался нигде.
Несмотря на свою силу и победы, которых ни одно поражение не отравило, крестоносцы были беспокойны. Этот призрак короля, постоянно ходящего за ними, неуловимый и незаметный, не давал им уснуть на пепелищах.
Польский отряд воеводы, казалось, идёт с ним, для того только, чтобы смотреть на уничтожение своей земли. Они тащились, окружённые, как невольники, бессильные.
Воевода напрасно взывал и просил милости, плакал кровавыми слезами – маршал равнодушно его слушал, а, в конце концов, и слушать перестал. Отказывал ему в разговоре, посылал к нему подчинённых. Отделывались от него иногда ледяным словом и издевательством.
Предатель, от которого все отворачивались, искупал вину, нося в груди ад и мучаясь, как отверженный. Не было для него спасения – каждый день, каждая добыча и новое уничтожение падали всё более тяжёлым бременем на неспокойную совесть старца.
Зрелище той мести, которую он вёл с собой на владения Локотка, уже его не рассеивало и не радовало. Это чувство давно было насыщено и погашено. Перед ним стояло такое страшное будущее, что смерть казалась освобождением.
В маленьких стычках, при взятии городов, которые защищались, он подставлялся выстрелам, искал той смерти и найти её не мог.
Иная судьба была ему предназначена и такая, быть может, какую заслужил. В лагере под Конином уже мера горечи, какую мог выпить человек, казалась ему переполненной. Ему говорили – он не слышал; погружённый в себя, он искал только способа, как бы ускорить свой конец.
Вечер был поздний, приближалась ночь, под шалашом воеводы сделалось темно, из его службы никто не приходил, она сидела подальше, прижимаясь друг к другу от дождя, под возами. В начале, когда разбивали лагерь, челядь хотела ему послужить, спрашивала приказа, раз и другой воевода её прогонял.
Таким образом, сидел он теперь одинокий, бесчувственный, безучастный, какой-то полусонный, полумёртвый, болеющий.
Тем временем Влостек, который был к нему милостив, не спрашивая уже приказа, в нескольких шагах приказал разбить шатёр, постелить ложе и приготовить ночлег.
Из всех, что были при воеводе, он один лучше, раньше других его зная, был наиболее смелым, и когда установили шатёр, обезопасив его верёвками от бури, Влостек вошёл в тёмный шалаш искать пана.
Ничего не говоря, он взял его под руку… Воевода встал и, не спрашивая, куда его ведёт, пошёл за ним. В шатре он бросился на ложе и, уставив глаза в маленькую лампу, кою Влостек приказал зажечь, остался безучастным. От еды отказался, выпил немного грязной воды…
Бросили его там одного, потому что никто с ним уже разговаривал и видеть не хотел. Со всеми был в ссоре…
Воевода от усталости начал дремать, но, едва сон сомкнул ему глаза, какой-то страх их отворил; вскочил, огляделся, встревожился.
Раз и другой он схватился за меч и отбросил его прочь. Затем около шатра что-то зашелестело, ограждения и заслона поднялись, высокий мужчина, укутанный в опончу со стоящим воротником, лицо которого было полностью закрытым, осторожно проскользнул в шатёр.
Вошёл, остановился на пороге, огляделся, и, видя воеводу, который дрожащей рукой схватился за меч, не двинулся, не испугался, остался равнодушным.
Винч сел на ложе.
Приход этого человека с закрытым лицом, казалось, страшит его; прибывший медленно отклонил воротник, который прикрывал ему лицо, снял шапку, натянутую на чело. Воевода узнал Добка Наленча, которого с последнего с ним разговора и разлада в Поморье не видел.
Добек не был с ними… Что же он мог делать в лагере крестоносцев?
Это был живой и страшный упрёк – этот человек, который не хотел пойти одной дорогой с ним, а теперь пришёл, может, упрекать его в подлости и падении.
Добек стоял и смотрел – но по взгляду трудно было изучить: сострадание или презрение, возмущение или милосердие…
Он подошёл к ложу, заломил руки и стал в молчании качать головой.
– Чего ты хочешь? – крикнул разгневанный от этого долгого глядения Винч. – Чего ты хочешь? Голову принёс под меч…
– А хотя бы… – отпарировал равнодушно Добек. – Потерять голову – это ничто, но потерять честь, осквернить имя, покрыть позором род – это хуже!
Воевода молчал, дрожащий.
– Зачем я пришёл? – говорил он далее. – Я пришёл спросить тебя о спасении… Чем ты заплатишь? Чему помог своим предательством и что на твою шею и совесть пало? Слушай!
Воевода хотел прервать, Добек велел ему молчать.
– Слушай! Вот имеешь лик твоих деяний… Ленчица сожжена и ленчицкие опустошены, Калиш взят… С ним захвачен Гнезно! Слышишь ты это? Гнезно… Замок, костёл, могила патрона, сокровищница святого, всё разворовано… Накло в пепле, Срода сожжена, Победзиска сравнена с землёй, Клецк, Кострзин, Серадз, Унеюв, Варта, Шадек… А деревни, а костёлы, а монастыри, а столько человеческих жизней, а сколько беглецов, что в лесах умирают с голода, а кровавые слёзы?
Мало тебе этого? Ты сыт? Нет ещё? Чего тебе ещё нужно?! Говори… – простонал Добек.
Что делалось, когда он говорил это прерывистым голосом, медленно, как капли кипящей смолы на голое тело, бросая эти названия на его совесть – что делалось с Винчем, Добек и сам не мог понять, его глаза были закрыты ладонью, а уста, которые были не прикрыты, искривила боль.
Молчание продолжалось долго, воевода не отвечал ничего.
– Говори, – отвечал Добек, – куда их ещё поведёшь и где мы с жёнами и детьми от тебя и от них спрячемся? Я не имею уже ни дома, ни лома, в яме укутывает меня моя бедность… мой позор, что я тоже Наленч, как ты… потому что люди на нас пальцами указывают.
Когда он это говорил, воевода вскочил на