Фаддей Зелинский - Сказочная древность Эллады
Иресиона
Аттические сказки
I. ТАЙНА ДОЛГИХ СКАЛ
I
Были Анфестерии, весенний «праздник цветов». Креусе, младшей и тогда уже единственной дочери старого афинского царя Эрехфея, надлежало в этот день, спустившись с Акрополя на подгорный луг, нарвать цветов, чтобы украсить могилу своей матери Праксифеи. Зная об этом намерении, ее няня Евринома вошла к ней в светелку, чтобы одеть ее в приличествующее поминальному дню темное платье.
Она застала ее еще спящей, с блаженной улыбкой на устах, но, видно, ворвавшийся через открытую дверь дневной свет рассеял ее сон. Она поднялась, схватила Евриному за руку, но долго не могла промолвить слова. Наконец она пришла в себя; увидев на руках старушки хитон пепельного цвета, она с ужасом отшатнулась:
— Нет, нет, не этот. Принеси мне из заповедного ларца белый хитон с золотою каймой, вышитый моей матерью.
— Что ты, дитятко! Разве ты забыла, какой сегодня день? Да и в другой я бы тебе его не дала: завет твоей матери был, чтобы ты надела его впервые в день твоей свадьбы.
— Послушай, няня, что мне приснилось. Ко мне подошел дивный юноша, такой красоты, какой я еще никогда не видала. Он взял меня за руку и сказал: «Креуса, надень вышитый твоей матерью хитон и выйди на подгорный луг, что у Долгих скал».
— Но закон, дитятко, закон!
— Няня, да от кого же и закон, коли не от богов? А сон разве не от тех же богов? А если бог дал закон, то он же может и освободить от него.
— Ох, дитятко, уж больно ты умна; куда мне, старой, угнаться за тобой! Только вот что помни. Твоя мать, покойная царица Праксифея, была у нас первой ткачихой в Афинах: да, я думаю, такой другой мастерицы теперь во всей Элладе не найдешь. Ее хитон — красота неописуемая: смотри, береги его!
Вскоре хитон Праксифеи покрыл молодое тело ее дочери. Няня была права: красоты он был изумительной. Изображена была на нем победа Паллады Афины над гигантом Энкеладом. В центре стояла богиня; в правой руке она потрясала эгидой с головой Горгоны; налево лежал в прахе гигант, стараясь отвернуть лицо от страшного зрелища; с другой стороны сама Земля верхней половиной своего тела поднималась из своей стихии, умоляя победительницу пощадить ее сына.
II
Все же был уже полдень, когда Креуса, спустившись с Акрополя, очутилась на лугу у Долгих скал.
Прежде всего она, минуя источник Клепсидру, подошла к пещере, тогда еще довольно глубоко проникавшей в недра скалы. Она была посвящена нимфам; здесь, полагали люди, жили они, отсюда слышались иногда их песни, отсюда они благословляли и луг, самый влажный и цветистый во всей местности. Их алтарь находился перед пещерой; Креуса сотворила молитву перед ним и украсила его первыми цветами, которые она сорвала на лугу.
Затем она вернулась на луг. Зелени на нем еще не было — время было раннее, — зато цветов высыпало множество: анемоны и маки, фиалки и нарциссы. У Креусы была корзинка; бережно подняв хитон, чтобы не изорвать его о шипы прошлогодних колючек, она принялась за работу.
Когда она спускалась с родной горы, ее ласкал теплый южный ветер, дувший с Саронского залива; теперь, к полудню, он улегся, все было тихо. Было что-то вяжущее в этой недвижной полуденной тишине. Солнце, несмотря на раннее время года, уже заметно пригревало, но его лучи, казалось, тоже застыли и ложились какой-то сковывающей броней вокруг тела. Креуса чувствовала, что неведомая до тех пор истома вливалась в ее жилы: ей стало и жутко и сладко, как еще никогда.
Все же нужно было приняться за работу. Анемоны и маки, фиалки и нарциссы — да, это именно то, что нужно. Мало-помалу они наполнили корзинку девушки. Можно идти домой.
Но что это? Невиданный до сих пор цветок, алый с большими лепестками, с золотой сердцевиной. И рядом еще один, а там другой, голубой, еще краше того; пунцовый, желтый, синий — все цвета радуги. И их чашечки так разнообразны: то закругляются шариками, то рассыпаются гроздьями, то свешиваются мешочками, то заостряются стрелками. И душистые, душистые — такой запах разве только в саду Зевса слышится, где девы-Геспериды растят молодильные яблоки для богов.
Креуса опрокидывает корзинку: прощайте, анемоны и маки, фиалки и нарциссы! Она рвет новые, невиданные цветы, сколько можно вместить. То-то удивится няня! И рвать нетрудно: цветы сами просятся в руку, вырастая повсюду, где она коснется земли.
Чу, кто-то зовет… Нет, это жаворонки поют. Как звонко, как сладко! Эти трели положительно проникают в душу, вместе с лучами солнца. Весь воздух ими напоен. Он дрожит от них, дрожит…
Все-таки кто-то зовет. Это из пещеры, она явственно слышит свое имя. Нимфы поют — ну да, полдень: это их час. «Креуса! Креуса!» Как сладко плывет это имя по неподвижному воздуху и колышется на волнах солнца, волнах благовония, волнах жаворонковых трелей. «Креуса! Креуса!» А дальше что? «Гимен! Гименей!» Свадебная песнь? Кому? Ей! Ну да — на то и наряд на ней свадебный. Пойте, нимфы — и подпевайте, жаворонки!
Нет, это уже не жаворонки. Звуки слышатся, и воздух от них дрожит, но это не жаворонки. Точно от лиры — только на такой лире ни один смертный не играет. «Гимен! Гименей!» Прозвучало — и оборвалось. Нимфы умолкли: с такими звуками даже они состязаться не смеют. И цветов уже не видно; ничего не видно. Она всем своим существом пьет небесные звуки, они наполняют ее всю. И жутко, и сладко. Нет, не жутко, а только сладко, так сладко, как никогда. Никогда? Уж будто никогда?
Она закрыла глаза — ей припомнился ее сон. «Как чудно, как чудно! Мне кажется, если бы он стал вдруг передо мной — я бы не удивилась».
Она открыла глаза… Он стоял перед ней.
III
Прошли весна, лето, осень; отшумел ненастный Мемактерион, но сменивший его холодный месяц Посидеон после немногих тихих «алкиониных» дней принес еще худшую бурю. Весь день тучи мчались над равниной, задевая Акрополь подолом своей влажной ризы; к вечеру они завертелись, заплясали под свист урагана.
В одной из комнат женской половины, плотно затворив дверь, ведшую в перистиль, грелись у жаровни две старушки — няня Евринома и ключница Никострата. Обе пряли при свете смолистой лучины, и их старушечья речь сопровождала тянущуюся из пряжи нитку.
— В такую ночь, — сказала Никострата, — к нам пришел с Гиметта пастух с грустной вестью, что наша старшая царевна Прокрида и ее муж лежат убитые на берегу Харадры. Умолкли тогда песни в нашем доме; царь Эрехфей посыпал пеплом свою главу, а царица Праксифея слегла в ту постель, с которой ей уже не суждено было встать.
— В такую ночь, — сказала Евринома, — Борей умчал во Фракию нашу: среднюю царевну Орифию. Тогда мы все облеклись в траур; царь Эрехфей три дня не принимал пищи, а царица Праксифея умерла.
— В такую ночь, — продолжала Никострата, наматывая нитку на веретено, — что делает наша младшая царевна, Креуса?
— Как что делает? Спит в своей светелке; что же ей другое и делать?
Но Никострата покачала головой.
— А ты не заметила, как она изменилась за это лето? Куда девался ее смех и детские умные речи? Все молвит, изредка покраснеет; подружек бросила, все к нам, старухам, льнет да расспрашивает про вещи, которые молодым девам и знать-то непристойно.
— В мать пошла, — с жаром возразила Евринома. — Та, блаженная, знала все травы, какие только растит кормилица-земля. Зато и не было такой болезни, от которой она бы не знала средства. Вот и Креуса такая же будет — будет матерью для своей челяди, уж поверь ты мне… Аполлон-заступник, да что же это? Зимою, да гром?
Порыв урагана с треском растворил дверь и задул лучину. Сверкнула молния. В перистиле показалась Креуса, в материнском хитоне, но без левого края.
— Аполлон-заступник!
Сухой смех раздался с погруженного во мрак перистиля; затем все смолкло.
Обе старушки стояли точно в оцепенении. После долгого молчания Евринома сказала:
— Надо пойти к ней.
Никострата порылась в углях жаровни и, раздувая огонь, зажгла потушенную лучину. Спрятав ее под своей накидкой, она в сопровождении Евриномы вышла в перистиль. Предосторожности, однако, были излишни: было совсем тихо, и через прорезы разорванных туч мелькали звезды.
Они поднялись по лестнице в светлицу Креусы. Первое, что они там увидели, — это был свешивающийся с гвоздя праздничный хитон Креусы; с него обильно текла дождевая вода. Евринома расправила его: да, левый край был оторван, два локтя в ширину. Паллада по-прежнему стояла, поднимая правую руку, но эгиды с Горгоной уже не было в этой руке, как не было и гиганта Энкелада, поверженного в прах грозной богиней.
Креуса лежала в своей постели под одеялом. Спала она? Ее глаза были открыты, но она ничего не видела; яркий румянец играл на ее щеках, уста лепетали что-то непонятное.