Лион Фейхтвангер - Еврей Зюсс
– Что это курьер не едет? – волновался он.
– Буря, бездорожье, – успокаивал Зюсс.
Чернокожий приблизился вновь своими неслышными скользящими шагами. Доложил, что девица дожидается.
– Пускай пока разденется! – рявкнул герцог. – Не могу же я с чертями притащить сюда курьера.
Кружок почтительных зрителей сопровождал игру несколько натянутыми, принужденными остротами. Герцог побил карту противника, снова сгреб кучку дукатов.
– Придется тебе вернуть сегодня часть того, что ты у меня награбил, еврей, – смеялся он.
– Сегодня мне это доставит особое удовольствие, – отвечал Зюсс.
Неблагозвучный голос майора Редера прорычал:
– Еще бы, лицом к лицу с противником, еврею не так-то легко его надуть! Издалека, бумажками да уловками, не глядя человеку в глаза, орудовать куда удобнее.
Следующую партию Зюсс проиграл снова. Увидев в кружке придворных архитектора Ретти, герцог заметил ему:
– Если мне и дальше так будет везти, можно, пожалуй, перестроить галерею, как ты проектировал.
Архитектор громко и подобострастно захохотал.
– А камня-то еврей все равно не отдаст, – неожиданно заявил дон Бартелеми Панкорбо своим глухим замогильным голосом. Все с вожделением уставились на солитер, украшавший палец финанцдиректора, и точно зачарованные смотрели, как сверкает и переливается всеми цветами радуги изумительный камень.
Снова за спиной герцога очутился мамелюк, доложил:
– Прибыли.
Карл-Александр с притворной небрежностью швырнул карты, подвинул к Зюссу внушительную кучку выигранных денег:
– Получай, еврей! Галерею перестроим потом. А это я дарю тебе.
Зюсс, почти добродушно иронизируя, думал: «Вот как! Даром он ничего не принимает. Платит мне, и даже с процентами, полагая, что я помог ему достигнуть цели. А потом упрячет меня в каземат и заберет обратно плату вместе с процентами». Он поглядел на герцога в упор, и тот, подчиняясь его настойчивому взгляду, сказал небрежно:
– Можешь сопровождать меня.
Чернокожий впереди, затем, хромая, отдуваясь, весь красный, Карл-Александр, позади упругой походкой, матово-бледный, окрыленный, помолодевший Зюсс.
Сперва по аванзалам, сквозь шеренги почтительно склоненных лакеев, дальше пустынными коридорами, по которым проносилось лишь порывистое дыхание бури, в противоположное крыло дворца, где были расположены личные апартаменты герцога. Рабочий кабинет, маленький будуар, опочивальня с ожидающей женщиной. Мамелюк распахнул дверь рабочего кабинета. Не курьер, которого ждал Карл-Александр, находился там, а четверо незнакомых ему мужчин. Двое из них – старые, седовласые, тощие, длинные, как очиненные гусиные перья, двое других – коренастые, с грубоватой, простонародной повадкой. Все четверо молча поклонились, младшие тяжеловесно и неуклюже, старшие суетливо по многу раз кряду, и мерцающие на сквозном ветру свечи то бросали на них причудливые блики, то погружали их во тьму.
Разъяренный, обманутый в своих ожиданиях, герцог заорал на мамелюка срывающимся от бешенства голосом:
– Спятил ты, что ли? Пускаешь ко мне ночью, да еще нынешней ночью, какой-то сброд? – Пинком отшвырнул его в угол. – Где курьер? Куда запропастился курьер? – ревел он.
– Мы вовсе не сброд, – не спеша, враждебно вымолвил один из мужчин. – Мы представители ландтага.
Карл-Александр ринулся на него, схватил грубияна за дюжие плечи, принялся трясти:
– Напасть на меня собрались? Убить исподтишка! Предатели! Убийцы!
Он так кричал и бушевал, что певица, голой поджидавшая его в соседней комнате, крестясь, забилась под одеяло.
– А теперь вам крышка, – ревел не помня себя герцог. – Заживо сгною вас, сволочи, смутьяны! Изменники! Псы! Вместе с вашими погаными собратьями из малого совета в самые крепкие казематы запрячу вас!
– Вы заблуждаетесь, господин герцог, – произнес тут вежливо, негромко один из стариков. – Вы глубоко заблуждаетесь, – повторил он, кланяясь много раз кряду. – С милостивейшего дозволения вашей светлости, нынче ночью никто не будет арестован в Штутгарте. И войска баварские и вюрцбургские перейдут границу в очень небольшом количестве; из тех же, что явились с паролем: «Attempto!» – половина, с милостивого дозволения вашей светлости, – наши евангелические братья. И хотя господин Редер находится тут, отряд городской конной гвардии и без командира пребывает в боевой готовности и отстоит город во что бы то ни стало.
Сам Зюсс не мог бы деловитее, точнее и короче сообщить о полном и окончательном провале переворота, чем щуплый, тощий парламентарий, который весьма учтиво, с бесконечными расшаркиваниями и просьбами о «милостивом дозволении» продолжал излагать подробности. Но заключить свою речь ему не удалось: герцог выслушал только первые фразы; потом с ним произошла страшная перемена. Рука, все еще державшая за плечо коренастого депутата с простонародным обличьем, мало-помалу ослабела, лицо налилось кровью и перекосилось, из груди вырывался странный, мучительный, звериный хрип, рот беспомощно ловил воздух, и вдруг, судорожно содрогнувшись, Карл-Александр грузно рухнул на землю. Четверо бюргеров, увидев это зрелище, испугались, что вину возложат на них: дворец полон врагов, мамелюк ввел их сюда без доклада, подозрительным таинственным образом, через какую-то заднюю дверь; и вот теперь, боясь, что их изобьют или даже, чего доброго, прикончат, они пустились бежать и были рады-радешеньки, когда отыскали свою карету, стоящую поодаль под дождем и ветром, и, дрожа от холода и волнения, благополучно тронулись в обратный путь.
Карл-Александр лежал между тем на полу, с ним остались только Зюсс и чернокожий. На мощной, волосатой груди одежда была разорвана. Из соседней комнаты, испуганно сжавшись, прислушивалась голая девушка к его страшному звериному хрипу. С неимоверным усилием водил он по комнате стекленеющим взглядом, в котором был написан полный дикой, необузданной ярости вопрос.
– Да, господин герцог, – ответил Зюсс на этот немой вопрос. Еврей и сам не знал, хотелось ли ему, чтобы герцог принял весть о предательском провале переворота именно так или как-нибудь иначе. Не задумывался он также, усталость ли от празднества и возбуждающее снадобье частично повинны в катастрофе, или он один, своей волей привел к ней. Словно по наитию он так все подготовил, а потом, когда события развернулись, так ловко их направил, что лихорадочно возбужденный герцог, вместо ожидаемого вестника радости, натолкнулся на зловещих глашатаев бед. Он не сомневался, что поразит врага в самое сердце, навеки парализует и сокрушит его разум и волю. Физической гибели он хоть и не желал заранее, но и не возражал против нее.
Напрягши все силы, усадил он грузное тело в кресло и обратился к чернокожему:
– Ступай, приведи патера Каспара. – Неохотно удалился Отман, оставив еврея наедине с умирающим.
Леденея, слушала из соседней комнаты певица, как негромкий, до предела напряженный, добела раскаленный внутренним жаром голос обращался к затихшему герцогу; слов она не могла разобрать, ее ужасало звучавшее в этом страстном шепоте жестокое, насыщенное ненавистью торжество.
А говорил еврей вот что:
– Герцог! Грубый, бездарный герцог! Глупый, тупоголовый Карл-Александр! Как тебе, верно, хочется заткнуть сейчас уши, а? Хочется уйти и не слушать меня? Хочется молиться, принимать от духовника елей утешения и отпущения грехов? Но этим я тебя не порадую. Я не дам тебе умереть, пока ты не выслушаешь меня. Заводи глаза, надсаживай хрипом грудь: все равно ты должен выслушать меня. Я говорю совсем тихо, я не повышаю голоса, но слух твой и твоя грубая бессовестная душа наполнены моими словами. И тебе придется сидеть смирно и не умирать и слушать меня.
Да, дитя умерло иначе. Ты мчался за ней с гиканьем и ревом, твое окаянное, смердящее дыхание обдавало ее; но ей дано было улыбаться и парить, и тысячи благих ангелов протягивали ей навстречу руки. И ты стоял перед покойницей, как растерянное тупое животное, и раз я не плюнул тебе в лицо, ты решил, что все улажено и забыто. Слушай, Карл-Александр, слушай, глупый, тупоголовый герцог, я не вцепился тогда в твое похотливое лицо, я не был так прост, потому что я хотел сперва обработать тебя, сделать тебя похожим не только на человека, – на государя. Что ж ты не кидаешься на меня, не сопишь и не фыркаешь? Нет, ты лежишь смирно, жалкой, уродливой тушей, достойной осмеяния в собственных и в чужих глазах. Знаешь ли ты, злосчастный глупец, что твой великий замысел подняться до швабского Louis Quatorze, твои цезаристские грезы внушены мною. Ты был всю жизнь лишь ничтожным самодуром, герцогом по счастливой случайности, а я вертел тобой, как марионеткой. Да, да, смотри на меня, выпучив глаза! Я тебе не закрою их, пока не доскажу до конца. Знай же, все самое дурное, что было во мне, каплю за каплей внедрил я в тебя, семена зла и порока посеял в твоей душе. А мог бы сделать так, чтобы ты перед целым светом обнял меня и назвал братом; мне стоило для этого лишь показать тебе бумаги, из которых явствует, что я – сын Гейерсдорфа, да, сын христианина, барона и маршала. Но я счел христианскую кровь худшим своим наследием, этим худшим оделил тебя, заставил плясать под мою дудку и откормил тебя на убой.