Сергей Бородин - Молниеносный Баязет
— Пегий дворец! Хорошо. Каршинской степью пахнет. А?
И сразу все наперебой заговорили друг с другом, кстати и некстати ухитрялись сказать:
— Пегий дворец…
— Пегий дворец!..
Тимур смотрел на них. Вдруг, перебивая их усердие, громко сказал:
— То-то.
И все смолкли, снова услужливо повернув к нему свои столь различные лица.
А тем временем в безлюдную, нежилую часть дворца шли из подземелья страж с фонарем впереди, пошатывающийся узник, а по пятам за ними Ибн Халдун.
Ибн Халдун приговаривал:
— Я вас держал здесь, чтобы сохранить. Иначе вы погибли бы при зверствах татар. Они тут весь город вырезали. При взятии Дамаска.
Историк говорил смело и громко, зная, что никто из барласов арабской речи не понимает.
Узник, пошатываясь, кланялся.
— Я на всю жизнь!.. Это разве забудешь? Вся моя жизнь вам!..
— Я затем и запрятал вас перед падением города. А не то зачем бы мне?
— Сохрани вас аллах милостивый.
— Теперь вместе надо думать, как выбраться в Каир.
— Неужели это может быть?
— Я забочусь.
— О учитель!..
Мамлюка пошатывало. Но, выбравшись из-под сводов подземелья, он заспешил обрести свой былой облик, коим, как ему казалось, прежде красовался при каирском дворе Баркука, — пошел, слегка кособочась, поволакивая ногу, как это высмотрел однажды у султана Баязета Молниеносного, когда возил ему дары Баркука. Говорил косноязычно, шепелявя, картавя, но чванился своим косноязычием: ему представлялось, что так он выглядит знатнее, родовитей против просторечия челяди. Никого не было, кто объяснил бы ему, что знатность человека неотделима от простоты и разума, она не в подражании чужим повадкам, но только в том, чтобы блюсти лучшее в самом себе.
Еще серый от многодневного сидения в темноте, с головокружением от свежего ветра мамлюк брел за Ибн Халдуном, а черный Нух, слуга историка, дождавшийся их, поддерживая мамлюка под локоть, думал, что так покачиваются не от чванства, а от тайной болезни.
Оставив мамлюка черному Нуху, Ибн Халдун из осторожности возвратился во дворец на случай, если доведется поблагодарить Повелителя за милость и за мамлюка.
Шах-Малик увидел его и сразу же повел к Тимуру.
Тимур поднял на Ибн Халдуна пронзительный, немигающий взгляд. Равнодушно выслушав благодарность историка, Тимур спросил:
— Скажите, учитель, что считается основой вашего большого сочинения?
— Это история, о амир! И когда напишешь ее всю своей рукой, невозможно отличить главное от второстепенного.
Тимур возразил:
— Историю создает аллах, а не историк.
— Но историк, взирая на содеянное аллахом, пытается понять главное в том, что содеяно.
— В созидании нет главного и малого. Когда созидается большое здание, изъяв из него один-единственный кирпич, можно обрушить все здание. Аллах один знает, где его первый кирпич и где второй.
— Но для этого, о амир, нужно подглядеть, на каком же из кирпичей держится все здание.
Тимур прервал спор:
— Что же есть главное в истории, написанной вами? Есть ли и в ней кирпич, на котором держится все здание?
— Я так понимаю историю, что она держится на многих кирпичах.
— Какие же это?
— Земля, на которой живут люди. Умеренная погода в этой земле — теплая зима и прохладное лето. Тогда там живет народ просвещенный.
— А в жаркой земле?
— Там люди не строят прекрасных зданий, ибо им и в шалашах тепло. Они не возделывают полей, ибо во весь год вдосталь собирают земные плоды в лесах или рыб в море. Они не придумывают одежд, ибо в одеждах там душно. Поэтому они ничего не созидают и незачем им чему-либо учиться.
— А в холоде?
— Тоже. Все свои силы целый год они напрягают, чтобы на зиму запасти себе пропитание. У них нет времени для наук — все силы их уходят, чтобы укрыться от холода, избежать голода. Поэтому в крайнем холоде у людей нет времени учиться.
— Я не задумывался об этом, но, кажется, это так и есть. Но это еще не история.
— Нет, это причина, объясняющая многие происшествия среди народов.
— А еще что?
— А еще есть само действие истории.
— Как это? — не понял Тимур.
— Я наблюдал события, как звездочет наблюдает звезды, и я заметил: люди делятся на кочевников и оседлых. Оседлые земледельцы привыкают к повседневному труду и становятся вялыми, и тогда приходят кочевники, вытаптывают поля, сжигают города и устанавливают власть сильных людей над дряблыми.
Тимур одобрительно кивнул.
— А как вы объясняете, что это справедливо?
— Я не сужу, справедливо ли. Но я заметил: кочевники завладевают землями и городами и через три или через четыре поколения сами становятся добрыми, дряблыми и достаются новым кочевникам, которые приносят крепкую силу на смену тем, кого одолела лень, беспечные забавы… И так круг за кругом у всех народов, о каких я только мог узнать.
Тимур заворочался на своем коврике и неосторожным движением потревожил больную ногу. Острая боль так его резнула, что, по давней привычке, левой ладонью он быстро зажал рот. Сощурил глаза.
Но Ибн Халдун не успел понять это движение руки, как Тимур уже уперся этой ладонью в коврик, пытаясь поудобнее поставить ногу.
— Сколько поколений?
— Каких? — не понял Ибн Халдун.
— Сколько поколений кочевников, завоевав, владеют завоеванным?
— Три или четыре. Столько я насчитывал каждый раз, когда случалось посчитать.
— Это у магрибских султанов.
— И у вас тоже. Ваш Чингисхан был счастлив сыновьями. А где его просторнейшая империя? А где его правнуки? Потомок Чагатая… Я его видел, султана Махмуд-хана. Мужественный человек. Но он в вашем стане. Своего у него нет. То же в Золотой Орде: Батый был силен, а его внуками уже играют кочевые вожаки. Случалось, трое, четверо из потомства Батыева дрались между собой, служа кочевникам. Дрались за жалкую власть в тесной стране. Ныне там, говорят, чингизид Тохтамыш-хан правит лишь уздой своей лошади, больше ничего у него не осталось.
Тимур молчал.
Ибн Халдун продолжал:
— Многие тщатся подкрасить свою историю. Но истину не утаишь. Всегда есть те, кто знает правду.
— Некоторые страны далеки, и своя правда там виднее.
Ибн Халдун:
— О! Правители любят копаться в чужом мусоре, а у себя дома не видят жемчуга. От них события дальних стран известны историкам подробнее, чем свои: свою истину часто таят.
Опять помолчали.
Ибн Халдун улыбнулся:
— Вот вам и Золотая Орда. Батыево племя…
— А вы хорошо знаете ордынские дела. Откуда?
— Я даже писал о них в своей истории.
— Не слышал еще всей вашей книги.
— В Фесе ее переписывают, но по-арабски.
Тимур нахмурился и замолчал.
Вдруг он кинул на Ибн Халдуна такой тоскливый, кажется, подернутый слезой взгляд, что историк растерялся: показалось, что Тимур что-то сейчас скажет, чего никогда не говорил, но что наболело в нем больше, чем многолетняя боль в коленке.
— Это что же, мой сын, потом внук, наконец, сын внука… И на том конец? Этому учит ваша книга?
— О амир! О милостивый амир! Моя книга не учит, она только описывает дела людей и судьбы народов.
— Дела и судьбы? Это красиво сказано. Но быть этого не должно! Я побуду один. Такую книгу выбросить бы, чтобы никто так не думал. Я побуду один.
Он опять опустил глаза, и тогда историк понял, что надо уйти: он уже знал, что такие раздумья могут вызвать у Повелителя неудержимый гнев. И нельзя предвидеть, не на историка ли он обрушится. Но известно, что еще хуже бывает, когда гнев остается в душе Повелителя Вселенной: тогда он затаится до случая и не приведи аллах в тот день быть там, где грянет этот злой случай.
Ибн Халдун откланивался, но Тимур, казалось, не видел его.
Ибн Халдун вышел.
3Нух отвел мамлюка в хан к персу. Сафар Али дал ему жилье, достойное собеседника султанов, хотя мамлюк сетовал, что тут ему и тесновато, и темновато. Он и не думал вспоминать, сколь темно и тесно жилось ему за несколько часов до того.
К вечеру того же дня к Сафару Али из дамасских узилищ прибыли остальные мамлюки, все из уцелевших, ныне по заступничеству Ибн Халдуна отпущенные. Их осталось девятеро, приближенных старого Баркука. После его смерти по его завещанию они опекали и растили нынешнего султана.
Был бы жив Баркук, не выпало бы от Тимура пощады никому из Баркуковых соратников, ныне же щадил, может быть, втайне ища от них себе доброй славы, похвалы его милосердию: пусть, мол, в Каире знают, сколь Тимур великодушен.
В тот вечер, наконец оставшись один, Тимур сидел, прислонившись спиной к большой кожаной подушке.
Комната, когда в ней не осталось книг, а только осиротевшие ниши, выглядела невзрачно. Не мрачно, но и ничем не радостно.