Павел Федоров - Синий шихан
– Здравствуйте, тятя, – ответила Маринка и смело посмотрела на отца, выдерживая его взгляд. – Прощать аль проклинать приехали, тятя? Говорите сразу… Меня еще раз простите… такая уж я… А нет, бог с вами.
– С законным браком поздравить приехал, там не удалось, может, тут… Меня теперь все поздравляют. – Петр Николаевич улыбнулся горько и опустил голову.
Тулеген присел рядом с Петром Николаевичем и сторожил ястребиными глазами каждое его движение.
– Кто все-то?
– Сама знаешь…
– Кого же вы так испугались? Спиридона Лучевникова? Так он сноху хотел полюбовницей сделать, вся станица знает… Им что же, станичным, легче было бы, ежели бы я вот на этой косе удавилась?
– Им не знаю, нам с матерью легше…
– Раз уж так, что ж… считайте, что я мертвая…
– Кабы так!.. – вздохнул Петр Николаевич. – Ты хоть бы приоделась аль уж стыд совсем потеряла?
Маринка передернулась, словно ее укололи чем-то острым. Поднялась и задернула ширму.
…Всю эту педелю ее не покидало чувство свободы и счастья. Оно жгло ее, пьянило.
Утром, когда из-за Уральских гор поднималось ласковое сентябрьское солнце, Маринка с Кодаром спускались к реке, умывались холодной водой, доставали наполненную трепещущей рыбой морду, вытряхивали улов на примятую траву, собирали и несли к разожженному Тулегеном костру, где готовили завтрак. После завтрака Маринка садилась шить котфочку, а Кодар за низеньким столом делал для будущих ковров рисунки. Чаще всего он изображал на них степь. Здесь были и длинногривые кони, пасущиеся в золотистом ковыле, гурты скота, стоящие в полуденную жару в мутной воде степного лимана, отары курдючных овец, утопающих в разноцветной траве, с полуголым пастушонком в одних кожаных шароварах.
Несколько дней назад он нарисовал коршуна, камнем падающего на притаившуюся в траве птичку. Птичка сжалась в комочек; казалось, что даже травинки дрожат, встревоженные сильным биением маленького птичьего сердца… Этот рисунок напомнил Маринке ее судьбу.
– Значит, это я? – опускаясь рядом с ним на колени, сдерживая учащенное дыхание, тихо спросила она и, кивнув темными глазами на коршуна, добавила: – А это ты?
– Правильно, ты – птичка… но меня тут нет, – загадочно улыбаясь, сказал Кодар.
– Ты коршун, ты! – протестующе, с обидой крикнула она. Ей даже страшно стало в эту минуту. А Кодар как ни в чем не бывало улыбался. Глаза его светились радостью.
– Значит, я птичка, меня терзать, щипать можно? Ну, не-ет! – Маринка протянула руку к рисунку, чтобы смять, разорвать его на мелкие клочки…
Кодар поймал ее за кисть руки и бережно отвел.
– Кодара тут нет, – твердо проговорил он. Переменив карандаш, он быстрыми движениями набросал контур всадника на косматом коне. Маринка увидела, как оживала знакомая фигура коня и всадника с приложенным к плечу ружьем… Она и раньше заметила белое пятно на рисунке, окруженное высокими травами. Теперь оно запомнилось и ожило.
– Это настоящий Кодар или нет? – не выпуская ее руки, спросил он.
Маринка уронила голову к нему на колени и закрыла глаза. Чувствовала, как он гладил ее волосы и легонько сжимал горячую руку. Это был настоящий Кодар, который любил ее.
…И вот теперь приехал ее родной отец. Из-за того что она бежала от постылых буяновских ласк, которые отвергло ее сердце, он хочет видеть дочь свою мертвой, в гробу, во имя того, чтобы станичные сплетницы и бородатые казаки не называли ее басурманкой, блудницей, нарушившей их традиции.
– Ну что ж, тятя, может, я и стыд потеряла, может, и большой грех взяла на свою душу, бог пусть сам рассудит, – шурша за тростниковой ширмой платьем, заговорила Маринка.
– Ты семью оскорбила, мужа! Это как?
– Повинилась!.. Ежели надо за это казнить, казните, но туда я уже не вернусь, не-ет! Говорила ему, что не люблю, хотела, старалась… А он в первую же ночь стал Кодаром попрекать, сознайся, говорит, а то хуже будет… Поймите вы меня, тятенька, миленький, как же мне было… Я тогда в саду удавиться хотела! – доносился из-за ширмы всхлипывающий Маринкин голос. У Петра Николаевича сердце разрывалось на части.
– Зачем же шла? Кто тебя гнал?
– Все, кроме вас! Проходу не давали, липли, приставали, про Кодара сплетничали! Пусть теперь говорят! Что правда, то правда! Вы как хотите, а теперь я его жена, назло всем детей нарожу!
– Ты жена своего законного мужа. Он тебя через полицию…
– Не думаю, чтобы Родион был такой дурак… Может, его папаша?.. Пусть приедет, я сама с ним поговорю… Я ему расскажу, что меня перевели в татарскую веру. Вера другая, значит, и закон другой.
– Марина, как ты можешь шутить? Ты что же, хочешь, чтобы я тебя своей дочерью не считал? – взволнованно, с болью в голосе говорил отец.
– Не шучу! Какие тут шутки, коли полицией грозятся! А помните, вы мне сами рассказывали, как казаки привозили полонянок из Хивы: попы сначала крестили их, а потом венчали, а писарь Важенин по сей день на крещеной татарке женат… Вы сами тоже не знаю на кого похожи, а я вся в вас, такая же черномазая и упрямая. Что же теперь будем делать?.. Вешаться аль топиться я, тятя, раздумала, жить хочу… Как мне тут хорошо! Как привольно! Если бы вы знали!
– Вижу. Ты хоть о матери-то вспомни, – с примирительными в голосе нотками задумчиво проговорил Петр Николаевич.
Он понял, что все кончено и ничего изменить нельзя. Теперь уже думал об Анне Степановне. Сильно сдала она и очень страдала.
– А я о ней, тятя, каждый день богу молюсь…
– Еще не разучилась молиться-то?
– Молюсь… по привычке… Хоть дядя Василий и говорил, что никакого бога нет, попы его выдумали… Наверное, и на самом деле так… Уж как я ни молилась, как ни просила его помочь мне в моих девичьих делах, все выходило так, будто я какая отверженная. Теперь-то уж, если и есть он, слушать меня не станет. Магомета буду просить…
Тулеген не выдержал и залился веселым, трескучим смехом. Поглаживая клинышек бородки, сказал:
– Какой, Петька, у тебя дочка! Ай-яй! Джигит!
– Плохо учил!.. – не то в укор дочери, не то в свое осуждение проговорил Петр Николаевич. – Слушать ее – так и сам…
– Уж признайтесь, сами-то тоже над попами подсмеивались… Я вас слушала, теперь вы меня послушайте, – перебила Маринка. – Любила вас и люблю по-прежнему. Маме скажите, что у меня за нее тоже сердце болит.
Маринка вышла из-за ширмы, гордая и красивая. На ней была розовая кофточка и длинная синяя юбка. Скрестив на груди руки, она с тихой грустью продолжала:
– Может, когда вы приедете и все ей расскажете, простит и она меня. А если захочет, привезите ее сюда…
– Мать больна, – не поднимая головы, сказал Петр Николаевич. – А когда узнает все, наверное, не встанет совсем.
– Ладно, тогда я сама приеду, – часто моргая глазами, сказала Маринка. – Можно мне приехать к вам?..
– Там видно будет, – неопределенно ответил отец и тут же спросил, где прячется Кодар, почему он боится его…
– Он не прячется, – вступилась Маринка. – В город уехал, скоро должен быть.
Отказавшись от еды, Петр Николаевич сухо простился с дочерью. Так и не повидав Кодара, уехал. Видел и понимал Лигостаев, что дочь вернуть уже нельзя. Сердце волю почуяло, ни на что ее теперь не променяет… Правду сказала она и насчет полонянок, и насчет попов, и насчет крещеной татарки. Все было, чего греха таить… Велик, наверное, и ее грех? «Мне ли судить?» – отъезжая от аула, спрашивал себя Петр. Именно это угнетало его с той самой минуты, когда узнал о побеге Маринки. Он был ошеломлен, подавлен ее поступком, но в то же время знал, что осудить дочь не в силах. Вел он себя в то утро странно, словно не отец, а гость посторонний… К затеянной буяновской родней погоне, с привлечением полиции, отнесся неодобрительно, да и дом зятя покинул слишком поспешно.
– Ты, сваток, будто рад нашему позору, – бредя по коридору, прозорливо кинул на прощание Матвей Буянов. – Ах, грехи, грехи! – тормоша всклокоченную голову, завывал сват.
– Ее грех велик, а мой, отцовский?.. – Сдавив стременами конские бока, пустил коня наметом. На твердом степном шляху хлестко гудели подковы, ветер свистел в сухом ковыле. Перед тугаем поехал шагом – от самого себя все равно не ускачешь – куда ты, туда и твои грехи… А за ним был такой, что даже на исповеди от бога утаил… Сутуло горбясь в седле, Петр гнал прочь нахлынувшие воспоминания, и чем быстрей приближался тугай, тем тоскливей становилось на душе. Сумерками наплывал прибрежный лес. Под ногами утомленного коня, рысцой сбежавшего с пригорка, густо зашуршал влажный осенний лист. На обнаженных сучьях кряжистых осокорей и ветел чернели клочья гнезд и стаи голосистых галок. Где-то тут, совсем близко, под старой, дуплистой ветлой, и его, Петра Лигостаева, незримый, но памятный грех… Здесь весной прошлого года последний раз встретил Липку Лучевникову. Она рвала на песчанике сочные столбунцы, а он коней путать привел. Не сама ли она подстроила эту встречу?.. Тянулось это годов пять. Привез он тогда овдовевшей Олимпиаде мужнину казачью справу. Все началось с обоюдной горести, с чарки поминальной, с бесед душевных, а как кончилось? Чем скорей подрастали дети, тем стыдней было смотреть им в глаза. Какой уж тут суд! Рванул коня и снова поднял галопом, клонясь к передней луке, скакал до самого брода, знал, что нечем ему обрадовать мать Маринки, жену свою кровную, Анну Степановну.