Кунигас. Маслав - Юзеф Игнаций Крашевский
— Да говорите же, говорите! — стал просить Бернард, живо заинтересованный неоконченною параллелью.
— Вы же знаете, кто он такой, — зашептал Сильвестр. — Кто знает, не закипает ли в нем кровь литвина, когда родимому гнезду грозит беда?
— Но ведь он ничего о себе не знает! — воскликнул рыцарь.
— А если, ничего не зная, он все же чувствует в душе, кто он такой?
— Как же это может быть?
— А разве кто-либо из нас знает, что может и чего не может быть? — спокойно возразил Сильвестр. — Sunt arcana rerum[4], — сказал он, как бы про себя.
Бернард задумался.
— Сегодня он был не так спокоен и молчалив, как вчера, когда мы были у него вечером, — продолжал госпиталит, — он метался в тесной каморке, как в клетке; на лице был румянец, в глазах лихорадочный блеск. Издали мне послышалось, будто он что-то напевал, а когда я спросил о песне, он зарекся.
Брови Бернарда насупились.
— Ксендза бы ему да молитву, — сказал он, — душа у него в смятении. Пошлем к нему отца Антония.
Госпиталит не возражал.
Разговор прекратился, потому что в мыслях они были не согласны друг с другом. Бернард вернулся к себе в келью, не выразив желания повидать юного питомца.
III
У подножия холма тихо струится старый Неман. Он веками промыл себе глубокое русло и спрятался в нем. Пусть весна несет с собою половодье, пусть дожди мечут сверху на откосы потоки воды, он, старик, никогда не оставит свое ложе, не распалится гневом на прибрежные луга, не совершит набег на соседние нивы. Только на поверхности его гуляют курчавые волны, водовороты да белая пена, которая, как танцовщица, вертится на одном месте и разлетается в пыль о камни. Изредка вода подымается, будто чему-то грозит… но скоро, покорная року, возвращается вспять, спешно катя свои волны к морю по проторенному пути.
Молодые реки шалят, он — никогда: старый батюшка-Неман всегда добр, как родной отец.
Здесь он со всех сторон опоясал песчаную косу и пригорок, приник к ним, точно преисполнен любви и желания быть им защитой. Оно и понятно: на пригорке стоит старинное литовское городище, едва ли не такое же древнее, как сам батюшка-Неман, оберегающий его от напасти. Только теперь, когда немцы стали глубоко внедряться в чужие земли, малое городище обратилось в сильную крепость. Литвины видели, как строились немцы и кой-чему от них научились. Прежде здесь не нуждались в таких окопах и стенах: достаточны были вал да частокол. Ныне от закованных в железо врагов не спасают и каменные кладки… Впрочем, кому придет на ум лепить и ставить мурованные стены, когда Господь Бог вырастил твердые и толстые, как скалы, дерева?
Страшно было даже издали взглянуть на Пиллены. Казалось, что только исполины могли нагромоздить тяжелые колоды, в обхват человека, связанные в лапу, точно сращенные одна с другой. Никто раньше не покушался на Литве строить стены такой вышины. Если бы поставить друг на дружку десять человек, то и тогда они бы не дотянулись доверху. И сколько бы ни ходить, нигде бы не найти ни ворот, ни окон, ни малейшей щели. Все было точно вытесано из одного целого куска.
Только посреди огромного сруба высился громадный деревянный столб, с верхушки которого, вглядевшись, можно было видеть на многие мили вдаль, луга, поля, леса и Неман; как он величаво изгибается, течет, дает излучины, чтобы везде, где нужно, защитить родную землю, напоить народ, принести на волнах челн, приволочь водою камень.
Замок стоял на горке, а горка образовала остров, соединенный с твердою землей только узенькой перемычкой. Да и самую косу Неман иной раз возьмет да и зальет водой, точно отовсюду опояшет свое детище руками.
Здесь же, под защитой замка, как грибы, толпятся на земле избушки, хаты, шалаши, землянки: целый мирный городок, пустеющий перед войной, так как жители его спасаются в Пиллены. То там, то здесь, растет среди солнца старая ракита или уцелевшая от бора осиротевшая сосна. Над водой сплелись ветвями густые дебри лозняка, а среди них то здесь, то там виднеются ракиты, точно стерегущие расшалившуюся детвору.
Старая ракита стоит, как ветеран, помнящий страшные побоища, оставившие на ней свои следы. Ствол, нередко смолоду искривленный бурями, разбитый молнией, весь в трещинах от засухи, дуплистый, изъеденный червями, полугнилой, и ветер пронизывает его насквозь. А корни, как судорожно скрюченные пальцы, цепляются за землю, а на пальцах, точно раздувшиеся жилы, наросла узловатая кора…
Голова утрачена… ее давно сорвала буря; наросли только юные побеги, прикрывшие зарубцевавшиеся раны. С одной стороны торчит оголенная от листвы ветка, точно рука, протянутая за подаянием; с другой — сук, как обнаженная от мяса кость. Вокруг пня молодое поколение внуков. И ветви, и сухая поросль, и валежник, и дуплистые стволы, все сплелось в чудовищно-дикую картину. Не то умирает, не то возрождается к новой жизни; не то валится, не то стоит, не то сохнет, не то живет… а по ночам пугает и животных и людей. А здесь, в Пилленах, со стороны земли таких ракит не одна и не две, а целый ряд, как сторожевое войско! Издали кажется, будто великаны вышли на защиту городища… А те, которых ветер положил влоск[5], так что расселись желтоватые их внутренности, прильнули к самой земле и дают молодую поросль…
Было утро, не то осеннее, не то зимнее; серое небо, резкий ветер, кругом все мертво, тишина и ни живой души. Даже в хатах и клетях не было видно жизни.
Одна из верб, стоявшая совсем на отлете, прапрабабка остальных, со стволом, разодранным пополам в длину, вся раскоряченная, казалось, проявляла больше жизни, чем остальные. У ее торчавших поверх земли перепутанных корней как будто развевалось что-то, а за этим лоскутом или завесой не то примостился зверь, не то приютился человек.
В поселке из одной из землянок выглянула женщина, заметила существо, копошившееся у ствола, посмотрела, покачала головой и опять скрылась.
Тогда из той же двери вышел человек, одетый в вывороченный полушубок, и стал внимательно присматриваться к трепыхавшемуся на ветре лоскуту. Потом взял стоявшую у притолоки палку с кремневым наконечником и осторожно, тихим шагом, пошел к раките.
Чем ближе он подходил, тем яснее видел сидевшего в дупле маленького, толстого человечка, одетого в простую сермягу, в ушастой шапке, с торбой на спине и узелками у пояса. Из-под надвинутого на лоб козырька виднелось круглое, загорелое, старое, некрасивое лицо. Почти вровень с головой торчали