Иван Шамякин - Петроград-Брест
Солдат сквозь слезы ответил:
— Эх, гражданин командир! А еще называешь себя социалистом!
Назара проняло, что солдат упрекнул его вот так — вежливо, но с презрением к эсерству; видимо, образованный парень, возможно, большевик! За два дня командования батареей у Бульбы не было времени узнать людей, тем более их партийную принадлежность, не до того было. Он склонился над солдатом, чтобы безобидной шуткой загладить свою бестактность. Хотел сказать: «Прости, брат, я неудачно пошутил. Все мы стонем. Только каждый по-своему: я ругаюсь, Рудковский читает газету». Но от ног солдата потянуло гнойным смрадом. Назар отшатнулся.
Воздух в лесничевке был тяжелый.
Лесник, не за страх, а за совесть служивший графу Хадкевичу, сразу после революции удрал, боясь мести крестьян. Изба месяца три не отапливалась, поэтому печь, пока нагрелась, безжалостно дымила и прокурила все — стены, одежду, людей. В избе ночевало человек двадцать, из них половина раненые. Пахло кровью, потом. Почти все курили, но табака не хватало, и в него домешивали сухой мох, листья, оставшиеся зимовать на молодом дубке за хлевом. Словом, самых разных запахов в лесничевке хватало. Но вот такого, гнойного, пока что не было. А Бульба, не раз выносивший из немецкого тыла своих раненых разведчиков, хорошо помнил этот зловещий запах и знал, что это такое. Гангрена. Террорист, не отступавший перед любым врагом, растерянно замолчал, настроение у него совсем упало. Вырвалось с отчаяньем:
— Эх, напиться бы, такую его!
Рудковский оторвался от газеты, сказал спокойно:
— Напейся.
— Чего?
— Вон вода в ведре.
Удивленный Бульба остановился перед столом.
— А ты, матрос, юморист. Только напрасно не слушаешь меня. В разведку должен был ехать я! С Мустафой. Где твои разведчики? Если не оказались перебежчиками…
— Ну, это ты мне брось! — с гневным выражением на лице поднялся за столом командир отряда.
Двое разведчиков на лошадях были посланы в имение и в село вчера вечером — узнать о судьбе коммунаров, полка, о немецких силах. Прошла ночь, прошло еще полдня, а разведчики не вернулись. Рудковский переживал особенно. Он сам понимал, что стряслась беда. И, не веря в бога, молился: только бы они не попали в плен.
Уж лучше сразу пуля. Больно ему было не только как командиру: один из разведчиков, семнадцатилетний тезка Антон, — его племянник, сын сестры. Как посмотреть Анне в глаза? Она так просила его беречь сына.
…Сосна бухнула так, что в лесничевке показалось, будто на поляне ударила гаубица. Кто мог подняться, схватили винтовки, бросились к дверям. Вслед за выбежавшими поползли к открытым дверям раненые. Свирепый ветер бросил им в лица заряды колючего снега, завыл в печной трубе.
Первым сообразил, что случилось, лесоруб Герась Леска: он хорошо помнил, как падает спиленное или сломанное дерево.
— Гумно! Хлопцы! Накрыло гумно!
Рудковский, побелевший, прыгая через сугробы, побежал к гумну. Бульба‑Любецкий не отставал от него.
Рудковский шептал:
— Ах, боже, одна беда не ходит.
Бульба сразу сообразил, что беда скорее всего невелика: сосна ударила по углу, примяла обветшавшую стену, но стропила осели на сложенную в гумне солому, и это не дало крыше обрушиться посередине, над током.
Крикнул:
— Живы вы там, хоробрые воины?
— Живы, — отозвался почти веселый голос.
— Черти! Слышь, командир, они еще смеются? А у нас душа в пятках. Эй вы, командир за вас богу молился.
Рудковский смутился:
— Ну, плетешь ты, капитан, черт знает что! Когда это я молился?
— Неважно когда. Главное, бог тебя слышит, хотя ты и большевик.
— Не мели чепуху!
— А я твой авторитет поднимаю…
Бульбу только зацепи, он в любой ситуации за словом в карман не полезет.
Рудковский властно скомандовал:
— В ворота не выходить! Выбирайтесь через крышу.
Парни начали вылезать по одному и скатывались с крыши в сугробы; их встречали смехом и шутками. Антона Рудковского все это веселье почти оскорбляло: ну что за беззаботность, когда положение — хуже не придумаешь. Назар Бульба лучше понимал людей и, хотя настроение у него было собачье, чудил напропалую и другим не давал унывать.
Для крестьян самое, наверно, тяжкое — сидеть без дела. Поэтому они охотно взялись за ремонт гумна, несмотря на стужу и метель.
Рудковский тоже решил, что только работа может отогнать тяжелые мысли, и тут же встал во главе строителей. Зазвенели пилы. Застучали топоры. Люди занялись делом.
А Бульба-Любецкий вдруг почувствовал себя лишним. Надо сказать, работать он умел: был, спасаясь от смертной казни, матросом, кочегаром, пастухом в Туркмении. Но за время войны ни разу не держал топора в руках. Отвык. А главное — не хотелось работать. Поймал себя на этом и на какое-то время ощутил, что он не нужен этим людям, которые с такой охотой валят лес, обтесывают жерди на стропила, разбирают старую стену и проломанную крышу. Почти со страхом подумал: на что же он годится? Убивать? У него и впрямь зудело внутри от желания вырваться на большак, разгромить немецкий обоз, захватить трофеи… шнапс…
Без дела пробирал холод, и Бульба вернулся в лесничевку. Здесь, в окружении раненых, ясно чувствуя гангренозный запах, Назар вдруг понял, что отчаянье его — от жалости к этим несчастным и к тем, кто остался навечно в окопах. Он подумал о Богуновиче. Где он? Что с ним? В плен Сергей сдаться не мог. Из тех, кто был в окопах, к отступающим батарейцам присоединилось всего два человека. Один рассказывал, что видел, как агитаторша выскочила с красным флагом навстречу немецким шеренгам и ее скосили пулеметы. К ней бросился командир полка…
Рассказывал солдат путано, но одному Назар верил: юная идеалистка могла пойти на такой риск, чтобы остановить немецких пролетариев в шинелях; за ней, конечно, бросился Сергей, не мог не броситься. Бульба представлял себе эту картину и стонал от боли. Только здесь, в лесничевке, он понял, как любил Богуновича. В грязи и крови безумного мира Сережа остался для него рыцарем с чистой душой. А как ему хотелось мира! Для людей. Для себя. Чуть ли не с кулаками налетел, когда он, Бульба, признался в намерении «погулять» по немецким тылам. Боялся перемирие нарушить. Да нарушили его не мы, мой друг. Политики. Кюльман или Троцкий… черт их знает кто. Политиков Бульба презирал. Всех… Монархистов. Социалистов. Анархистов.
Угнетала бездеятельность.
Чего ждет Рудковский? Надо же, в конце концов, помочь хотя бы этим несчастным, что, кое-как перебинтованные, лежат на полу, на соломе. Иначе гангрена может убить даже легкораненых. В местечке, наверное, есть какой-нибудь фельдшер. Нужно поискать! Батарейных коней привел он, Бульба, и у него есть право распоряжаться ими!
Назар, полный решимости, вышел из избы. На крыльце остановился, пораженный тишиной. Нет, пурга выла по-прежнему, гудел бор. Но не слышно ни пил, ни топоров, ни голосов. Даже жутковато сделалось от этой тишины. Сбежав с крыльца, он глянул на гумно и остановился, уже совсем ошеломленный. От гумна к избе двигалась странная процессия. Впереди партизан, как привидения, шли две женщины в заснеженных платках, в задубеневших кожухах. Шли они тяжело, изнуренно, будто несли на плечах гроб.
Одну женщину капитан узнал издали — хозяйка квартиры, где жил Богунович, жена начальника станции пани Альжбета. Видел ее много раз, наезжая к другу. Особенно подружились на свадьбе Богуновича и Миры. Его забавлял шляхетский гонор Альжбеты.
А вторая женщина? Кто вторая? Как будто тоже знакомая. Но вспомнить никак не мог. Только когда процессия приблизилась, Бульба вдруг узнал ее. Боже мой! Да это же та красавица и хохотушка, что была подружкой у невесты. С нею он целый вечер танцевал, ей, подвыпив, признавался в любви. А она, Стася, кокетничая, весело и звонко смеялась.
Но что с ней стало? К нему идет совсем старая женщина, изможденная, как после тяжелой болезни, с потухшими глазами. Альжбета, которая действительно в годах, поддерживает ее. А Стася, кажется, вот-вот осядет в снег.
Прошла, как слепая, — не узнала его. Альжбета только взглядом ответила на его учтивый полупоклон. А когда он попытался помочь Стасе — взял под другую руку, она затряслась вся и зло вырвала руку, лицо ее страдальчески передернулось.
Бульба растерялся: почему ей так неприятно его прикосновение? Почему партизаны идут, как на похоронах?
В таком молчании вошли в лесничевку. Набилась полная изба. Посадив Стасю на табурет у деревянной кровати, стоявшей в углу, Альжбета села у стола. Сбросила кожух, стянула платок с головы, начала тереть ладонями щеки. Озабоченно спросила:
— Не отморозила я щеки? — будто другой заботы не было. — Нет, щеки не отморозила. Руки отморозила. Пане Антоне, пусть принесет кто-нибудь снега. Растирайте мне руки, — протянула их Рудковскому, сидевшему напротив за столом, сказала шепотом, кивнув на Стасю: — А она, боюсь, ноги обморозила. Но она не даст растирать. Мой муж нашел ее в пакгаузе. Боже мой, какие звери! Какие звери!