Владимир Личутин - Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство
Возле дочери на коленях сутулился бровастый, с бельмом на левом глазу отец и беспомощно плакал, поддерживая голову, чтобы не захлебнулась болезная. Хмельные мужики толпились в притворе: кто-то скалил зубы, иной нарочито возбуждал хворую, дыша винным духом, сбоку зверовато бычился смуглый, заросший по глаза бородою Кирюшка Салмин, порчельник Олисавы. Днями его вязали мужики веревками, чтобы спровадить супостата в Архангельский город, а он, вот, освободился от уз и стоит здесь, не таясь, всем напоказ.
И все боялись его охапить и отвесть в тюрьму, но заискивали и поддакивали. Кирюшка напряженно, с глубоким любопытством глядел в пустые глаза икотницы, в эти черные ружейные дульца, будто хотел пролезть, мышкою протянуться в самую утробу ее, где бородатым, угрюмым мучителем неистребимо заселился его окаянный дух. Пустое треплют в Окладниковой слободе, будто диавол напускает порчу червяками, испуская их изо рта по ветру, и будто те червяки входят в распустих, что из двора шастают, не помолясь Богу и не проговоря Исусовой молитвы. Он, Кирюшка Салмин, не демон и не чародей, он обесил девку не запукою иль знахарским наговором, он не держит креста в сапоге под пятою, приговаривая: «Отрекаюсь от Бога и животворящего креста, отдаю себя в руки дьяволов». Но загрыз он девкино сердце своею лютой завистью и страстью, что вот цветет на миру, как купальница на лугу, такая краса, но не ему этот цвет заломать. Так пусть иссохнет. Не достанется Кирюшке, так не бывать над нею и Любимке-помытчику. И свою неутешную тоску впустил Кирюшка в девичью душу: пусть корчит юницу, как страдает он.
Кирюшка мельком поднял волглый взгляд на инока и сбледнел, словно засиверком его обдуло, разжаревшего на солнце, и торопливо уставился в разметавшуюся девку, стараясь не замечать ее обнаженных лядвий, но тут же мысленно греша с нею. Пришел вражина, как бы кто за руку привел, подумал Кирюшка о монахе, презирая и боясь его. Феодор ловко принагнулся и как бы ненароком расправил девичий сарафан. Потом погладил утешно Ивана Семеновича по редеющей голове и сказал: «Небо отверзто для родименькой, и ангел держит для нее золотой венец».
Олисава, как бы расслышав чернца, перевела взгляд на Феодора и утробою, не размыкая побелевших, туго сцепленных губ, сказала: «Кирюшка проклятый... Кирюшка проклятый. Закроются светлые врата и поглотит черная вода». Салмин затравленно, исподлобья поогляделся, но остался на паперти. Тут Олисаву закорчило, она выгнулась рыбкою и заикала вновь. Инок замахнулся на болезную четками, она закричала еще громче. Тогда инок ударил ее четками по плечам, по голове и по груди, приговаривая: «Изыди, нечистый дух, изыди!» Олисава затихла, бледность разлилась в ее лице, углы губ посинели. С облегчающим вздохом она смежила веки, немного полежала, приходя в себя, потом с виноватою смутной полуулыбкой, не глядя не печищан, поднялась и вяло побрела через площадь, загребая ногами.
Из-под ее праздничных сафьянных выступок вспархивали облачки цветочной пудры и бабочки-крапивницы. На паперти незаметно стеклось много народу, и в трапезной как-то призатихли гулебщики, и тогда явственно просочился в слободу тенорок ребятишек-клырошан. Инок представил, какие у них сейчас безмятежные чистые лица и ласковые внутренние взгляды, с какими они всматриваются в распятого Исуса, парящего над ними. Когда-то и сам в отроческих годах он любил стаивать на клыросе и подгуживать уже ломающимся баском, впитывая ноздрями пряный запах елея и сизоватый дым кадильницы, когда батюшка Иеремия, подойдя тучным животом вплотную, размахивал кадильницей и гремел цепями... Феодор на миг лишь позабыл о греховности церкви, попустившей бесу, ему захотелось войти в притвор и постоять в молитвенном народе, наполняясь его духом.
Ивану Семеновичу гулебщики поднесли чару, и за-ради праздника он не отказался, из-под густых нависших бровей прицельно зазрил всех, проверяя, не насмехается ли кто, и, благословясь крестом, коротко опрокинул вино в рот. И тоже побрел вослед за дочерью к дому, и каждый в эту минуту, наверное, пожалел мужика. На Салмина же никто не глядел, и застолье в трапезной продлилось. Только Феодор остался не у дел, смутно чинясь, он медлил возвращаться домой; в трапезной бесились еретики, и надобно было их лечить. Салмин достал кисет, набил в ноздри табаку и чихнул, не отворотясь от инока, словно бы проверял его стойкость. Ему хотелось, чтобы Феодор заерестился и спустить его с паперти. Но тут вдруг из трапезной явился Оська Рогачев, изрядно захмеленный, кривоносый, с рыжей плешивой головою; он завидел инока и взовопил: «Монах в ватных штанах». И полез целоваться, облапив инока. Оська явился в церковь в бахилах, свежо пропитанных ворванью. От ярыги дурно пахло, но Феодор не отворачивался, терпел наказание и не пытался сбросить с плеча тяжелую и вялую, как плеть, Оськину руку. Инок растерялся, не смог достойно встретить вражину и, повинуясь ярыге, покорно вошел в трапезную...
Ежели возжелаешь понять вавилон и сонмище блудодейское, то побудь в трапезной уездной церковки в день престола. Вольный ор, разноголосица и размолвица, всеобщий кураж окутали монаха, как саваном, и он оглох и ослеп поначалу. На столах стояли лагуны с брагою, и братины, и осьмухи, и чарки, и крюки с зельем; в лужах питья валялись рыбьи головы и костье; всяк, взъярившись, говорил свое, доказывал, тянулся в передний угол, где сидел дородный кружечный целовальник с ведомостью; возле него притулились кабацкий ярыжка, подьячий, пристав и стрелец; они сыскали самое гульливое время, когда вольно душе и черт за брата, чтобы вернуть со слобожан напойменные деньги. Оттого и царило смятение за столом, что кабацкий голова застал врасплох, уловил в неподходящую для питуха минуту. Кто-то уже рвался к целовальнику, чтобы оттаскать его за чуб и наломать шею, кто-то грозился пустить огоньку на кружечный двор, но все это насылалось для острастки лишь, ибо в душе-то всякий внутренне был спокоен и не мыслил даже убежать, словчить от пусть и треклятого, но долга. Инок обозрел застолье, увидал заснувшего иконника Илюшку Юдина и решил смиренно: если этот богомаз пишет доски, то дойдет ли истинный Христос до мирских людей, что молятся образам? Грех истекает из греха, как смолчуга из дерева, и всех втягивает в чаруса скверны. Эх-эх, бедные вы мои. Инок по-отечески пожалел заблудших, позабывших о вечной жизни. Вот сидят кабыть в церкви, но дальше от нее, чем язычник, роняющий кровь агнца на своем капище.
Тут священник, выведенный из терпения, отправил в трапезную дьякона, чтобы тот утишил слобожан. Но спосыланному не дали и рта открыть: де, поди, братец, откуда пришел, не тебе нас учить, наш каравай кусаешь да нашим же квасом и запиваешь. И еще закричали вослед, в открытые двери: «Поп Мисаил, ты забыл древнее отеческое правило! Выли прежде попы полутче тебя, но нами не брезговали и трапезовать не запрещали, а сами с нами потчевались и нас благословляли! А будешь гнушатися, то мигом погоним прочь с места! Церковь наша, мир строил, как хотим, так и играем!»
Хоть и не боится священник гнева людского и правило Спасово строго блюдет, но и перечить не стал, ибо лошадь поперед саней не ставят; просясь на сие место, сам давал прихожанам собственноручную запись: «Призвали они меня, попа Мисаила, полюбовно и челобитную за руками архиерею о мне подали, и мне, попу, служить из церковного дохода, мирского подаяния, да мне ж, попу, послушну быть ко всякой духовной требе и в церковь Божию; я за церковное место никаких денег не дал и церковного места не купил, и служа мне в той церкви, строения церковного и всякой утвари своим не называть и до церковных свеч, и до огарков, и до церковного денежного сбору дела нет, и того церковного места мне, попу, не продать и не заложить, и на свое имя не справить, и ни в какой крепости не укрепить, и по умертвии моем жене моей и детям, и роду моему, и племени до того церковного места дела нет. А буде я в чем против записи не устою и им, прихожанам, мне от церкви отказать».
Вот и остережешься иной раз правду-матку метать и куражиться; неровен час, сронят шапку с поповской головы; накидают тумаков, не рядясь, и сгонят с места. Да не так дорого место сие, как страшно кинуть бесчинников наедине со грехом. Есть два угодных Господу человека в миру: нищий и священник, оба кусошники, милостынщики, и ежели первый стоит за подаянием на паперти с протянутой рукою, то второй – на амвоне.
И потому гужевались слобожане в матери-церкви, не ведая страху. Да и в иные дни почасту бывает, когда поют вечерню, иль заутреню, иль молебны и часы, и святую литургию, и в то время в трапезе сидят за столом слободские власти и денежные целовальники с дьячками и собирают всякие государевы доходы, дань и оброк; а земские выборщики порою тут и суды вершат, и всякие советы мирские дают, а приставы на правеже держат крестьян, наказание чинят и в цепи садят, и в колоду, устроенные тут же у двери; и вроде бы губная изба невдали, за городской стеною, а до земской избы и вовсе рукой подать, вон виднеется у питейного двора, рядом с таможнею; но вот поди ж ты, именно в Божьем святом месте запонадобилось устраивать сходки, куражиться и творить власть. Но кто знает? быть может, церковь-то и напоминала постоянно о совести, чтобы начальники не продали душу свою, от правды не уклонились, не засуживали несчастного понапрасну, не зарывались, помнили о гневе Спасителя нашего.