Грегор Самаров - На троне великого деда
Затем низложенный император умоляющим и смиренным тоном произнёс:
— Я хочу, чтобы мне оставили негра Нарцисса и мою скрипку, а также одну из моих собак.
— Я не сомневаюсь, — с насмешливой улыбкой ответил камергер, — что её величество государыня императрица с милостивой благосклонностью отнесётся ко всем вашим личным желаниям, не задевающим интересов государства, но вместе с тем я уверен, что такая благосклонность может быть вызвана лишь безусловным подчинением; если же государыня императрица будет принуждена овладеть особою бывшего императора силой, причём может произойти кровопролитие, то ни о какой благосклонности в таком случае не может быть и речи.
— Скорее, скорее! — воскликнул Пётр Фёдорович: — Поедем туда, поедем все в Петергоф, чтобы не лишиться милости императрицы!.. Велите подавать экипажи! Согласны ли вы проводить меня, друзья мои? — несмело спросил он, обращаясь к своим приближённым.
Бломштедт прижал руку императора к своим губам; Миних молча поклонился; Гудович ответил с мрачной миной:
— Мне не пришлось драться за вас, ваше императорское величество, я не могу спасти ваш императорский венец, но хочу по крайней мере разделить вашу участь.
Император поспешно подошёл к графине Воронцовой.
— Поскорее вставай, Романовна! — воскликнул он. — С нами не приключится ничего дурного, императрица всё простит… Едем! Едем! Если меня отпустят в Голштинию, возьму тебя с собою… Всё ещё может уладиться, пожалуй, лучше, чем в этой стране, где я испытывал только одни огорчения.
Елизавета Воронцова, по-прежнему лёжа на своей постели, посмотрела на него печальным взором.
— Я сама виновата, — тихо промолвила она, — мне следовало знать его лучше.
Потом она встала, закуталась в плащ и, не обращая больше внимания на государя, вышла во двор.
Экипажи были поданы. Миних, Гудович и Бломштедт сели в четырёхместную карету с императором; остальная компания — дамы в слезах и дрожа от страха, мужчины с мрачной, молчаливой покорностью судьбе — разместилась в остальных экипажах, и весь поезд тронулся с места во всём царском великолепии, как и накануне.
Лихорадочное оживление не оставляло императора всю дорогу; его руки тряслись, глаза беспокойно блуждали по сторонам, он спрашивал своих провожатых, отпустит ли его императрица, по их мнению, в Голштинию, и, не дожидаясь ответа, уже строил различные планы относительно предстоящей ему жизни и даже совершенно серьёзно толковал о том, что он в качестве немецкого герцога будет просить императора и всех прочих представителей германских государств оказать ему помощь против датского короля, чтобы отвоевать своё право для своего герцогства, ради которого он не мог теперь использовать принадлежавшую ему власть русского императора.
Никто не отвечал ему, каждый мрачно смотрел пред собою: все эти люди шли навстречу неведомому будущему, за тёмным покровом которого им могли угрожать тюрьма, ссылка и смерть.
Дворцовый двор и весь петергофский парк были наполнены гвардейцами, которые, пируя и веселясь, не уставали провозглашать здравицы Екатерине Алексеевне. Солдаты окружили императорский поезд, когда он въехал в аллеи парка, и со свирепыми угрозами и проклятиями заглядывали в окна карет, не останавливая, однако, лошадей.
Среди густой толпы экипажи остановились у дворцового подъезда. Дверца была отворена, и когда Пётр Фёдорович, бледный и перепуганный, высунулся из кареты, его проворно схватили стоявшие поблизости и потащили на ступени крыльца. В один миг была сорвана орденская лента прусского Чёрного орла, бывшая на нём; с него сдёрнули мундир, сбросили шляпу с головы и сломали его шпагу.
Дрожа как лист, с мертвенно-бледным лицом, озирался вокруг несчастный государь; его неподвижные, испуганные взоры, казалось, молили о сострадании и жалости.
Растолкав теснившихся солдат, граф Миних вскоре очутился возле императора; он обнажил свою шпагу и звучным далеко раздавшимся голосом воскликнул:
— Назад, негодяи!.. Гром и молния с небес поразит того, кто поднимет руку на отпрыска великого царя Петра!
Трепещущий император боязливо прижался к графу. Бломштедт и Гудович прикрыли его с другой стороны. Высокая фигура маститого воина в парадной форме русского фельдмаршала, которого солдаты знали и который во многих сражениях водил русскую армию к победам, заставила наседавших почтительно и робко податься назад. Вокруг императора образовалось свободное пространство.
На лестнице появился Алексей Орлов.
— Следуйте за мною! — крикнул он императору: — Не бойтесь ничего, я проведу вас в безопасное место.
Он схватил руку Петра Фёдоровича; последний, пошатываясь и спотыкаясь на ступенях, позволил увлечь себя сквозь ряды гвардейцев, с громкими проклятиями грозивших ему кулаками.
Алексей Орлов ввёл императора в одну из комнат, где жили камеристки; эти помещения были расположены в коридоре, ближайшем ко входу.
Пётр Фёдорович не столько от холода, сколько от страха и волнения, дрожал так сильно, что его зубы стучали.
— Ведь меня не убьют? — сказал он, поднимая сложенные руки. — Императрица обещала мне быть милостивой.
— Не бойтесь ничего, — ободрил его Алексей Орлов, — государыня сдержит своё слово.
Он взял лежавший в комнате женский капот, набросил его на плечи государя, раздетого до рубашки, и удалился, причём затворил дверь, к которой были приставлены им для охраны два офицера.
Пётр Фёдорович упал на колена, бормоча дрожащими губами несвязные молитвы.
Четверть часа спустя к нему явился граф Панин. В руках у него были бювар[32] и письменные принадлежности. С торжественной важностью поклонился он императору, который испуганно вскочил при его появлении.
— Ведь меня не убьют? — воскликнул Пётр Фёдорович, хватая за руку Панина. — Не правда ли, Никита Иванович, ведь у тебя не поднимется рука на твоего императора? Ведь императрица сдержит данное мне слово?
С глубокой жалостью смотрел граф на дрожавшую пред ним и старчески опустившуюся фигуру Петра Фёдоровича, который ещё вчера был неограниченным властелином неизмеримой Российской империи.
— Государыня императрица Екатерина Алексеевна, — ответил он, — повинуясь своему долгу пред русским народом, приняла на себя управление империей; она никогда не позабудет, что кротость и милосердие составляют главную обязанность правителей, и не упустит из виду этой обязанности прежде всего в момент решения участи своего супруга, потомка славных русских царей. Вы, ваше императорское величество, можете быть уверены, что все ваши желания, поскольку то дозволяют требования государственного блага, будут уважены.
— А императрица отправит меня в Голштинию? — спросил Пётр Фёдорович. — О, я так стремлюсь назад в своё немецкое отечество, откуда силой увезли меня, чтобы заставить выстрадать здесь так много!
— Насчёт этого государыня императрица решит потом, — ответил Панин. — Во всяком случае, заточение, необходимое теперь ради безопасности особы вашего императорского величества, будет вполне соответствовать вашему сану.
Пётр Фёдорович вздохнул и спросил:
— А мне оставят моего Нарцисса, мою собаку и мою скрипку?
Печально улыбнувшись, взглянул граф Панин на несчастного, сломленного судьбою государя и ответил:
— Разумеется, я полагаю, что могу обещать вам это от имени государыни императрицы… Но прежде всего необходимо, чтобы вы, ваше императорское величество, сложили с себя управление государством и признали сами себя неспособным к нему и недостойным его, дабы лишить всякой почвы смуту, которую могли бы затеять враги государства, пожалуй, к вашей же собственной гибели.
Пётр Фёдорович внимательно вслушивался; на одно мгновение его глаза вспыхнули как будто вновь воскресшим мужеством.
— А если я не сделаю этого? — порывисто спросил он, но когда Панин вместо ответа лишь пожал плечами, то государь, не дав ему времени ответить, воскликнул: — Ну да… да, я согласен… я вижу, что это необходимо… Что же мне писать?
Панин вынул лист бумаги из своего бювара, поставил на стол письменный прибор и сказал:
— Прошу вас, ваше императорское величество, написать то, что я продиктую.
— Диктуйте! — отозвался Пётр Фёдорович.
Торопливо летала его дрожащая рука по бумаге, нетвёрдым почерком записывая то, что с расстановкой говорил ему Панин:
«В короткое время моего царствования над государством российским признал я, что мои силы недостаточны для подъятия такого бремени и что я не способен управлять империей не только самодержавно, но и ни при какой-либо иной форме государственного устройства… Я признал, что существующий государственный строй поколебался при моём управлении и должен был неминуемо рухнуть окончательно, что покрыло бы вечным позором моё имя. Во избежание сего, по зрелом размышлении, без всякого принуждения пред российским государством и пред лицом целого света объявляю, что отказываюсь до конца моей жизни от управления Российской империей, что я не желаю царствовать над народом русским ни как самодержец, ни как ограниченный монарх при какой-либо иной форме государственного устройства; что я навсегда отказываюсь от всякой затаённой мысли когда-либо вернуться снова к управлению. Клянусь пред Богом и пред целым светом, что это отречение от престола написано и подписано мною собственноручно».