Морис Дрюон - Последняя бригада
От стола к столу летели громкие реплики.
— На конях ворвемся в Берлин! — кричали кавалеристы.
— Да мы там будем раньше вас! — парировали «моторизованные».
Одиннадцатого мая все жадно набросились на свежий номер «Фигаро», который продавался у ворот Школы. Там был опубликован приказ, отданный накануне главнокомандующим: «Нападение, которого мы ждали еще в октябре, сегодня утром произошло…»
Бельгия заявила, что «немцы развернули широкомасштабное наступление». Одновременно пришли известия о бомбардировках Нанси, Кольмара и Лиона. Поскольку во всех коммюнике муссировались сообщения о жертвах среди мирного населения (преимущественно после воздушных налетов на города), то везде, даже в самых маленьких центрах кантонов, возникла легкая паника. Население принялось лихорадочно перекапывать улицы траншеями, чего не делали с самой осени. Военные вели себя спокойно.
Курсанты принялись названивать в Париж. Могло так случиться, что из-за нестабильности ситуации курс обучения сократят с четырех месяцев до трех. Новость эта не имела под собой никакой почвы, но привела бригаду в веселое расположение духа. Ведь начало военных операций означало потребность в новых офицерских кадрах и быстрое продвижение по службе.
— Что хорошо в войне, так это то, что все возможно, — говорил Лопа де Ла Бом Большому Монсиньяку.
Двенадцатое мая: «франко-английская интервенция была молниеносной». Курсанты совершенно серьезно спрашивали себя: а вдруг война кончится раньше, чем пройдут три месяца, и они упустят свой кусочек славы? Об этом говорили даже с некоторой грустью. Все были уверены, что двинутся на захват Германии.
Механизированные дивизионы пересекли Бельгию за тридцать шесть часов. Курсанты из бригад бронетехники воспользовались этим, чтобы натянуть нос кавалеристам. Бобби потребовал, чтобы портной пришил штрипки к его брюкам.
Тринадцатого мая газеты запестрели крупными заголовками: «Наступление немцев в основном остановлено на всех фронтах». При этом никто не обратил внимания на слова «в основном». В тот же день напечатали еще одно сообщение: «Оккупация неприятелем Голландии провалилась». Ну еще бы, ясное дело: голландцы воспользовались оружием, которое им дала природа, и затопили свою территорию. Это напоминало войны времен Людовика Четырнадцатого.
Под конец дня приехала мадам Лервье-Марэ, маленькая, щупленькая, подвижная женщина, которая сама водила автомобиль и была постоянно занята какими-то своими мыслями. Они не были ни печальными, ни веселыми, но явно не давали ей покоя. Жак унаследовал от нее хрупкое сложение, острый нос, подвижную мимику и характерные интонации голоса. У обоих были круглые глаза и мягко очерченный рот. Но то, что портило сына, делая его немного женственным, у матери смотрелось весьма изящно.
С самого рождения Жака, то есть уже почти двадцать лет, мадам Лервье-Марэ не разлучалась с сыном, готовя для него блестящую карьеру, которой так жаждала. И мальчик привык к постоянному присутствию молодой матери, всегда находящейся в центре общего внимания. Мать сделала из него важную персону гораздо раньше, чем он повзрослел.
Мадам Лервье-Марэ сняла маленькую квартирку неподалеку от Школы в расчете проводить там выходные дни. Но в полдень тринадцатого мая, когда война приняла серьезный оборот, она вдруг решила поселиться в гарнизоне на берегу Луары.
Сына она нашла сильно переменившимся.
Он вел себя смущенно и раздраженно, словно стеснялся ее. Ему и вправду было неловко перед товарищами, что мать сопровождает его повсюду, даже на военной службе.
«Я больше ему не нужна, — подумала она с тоской. — Он даже не вспомнит о том, что я для него сделала».
Раньше у него не было этой манеры разговаривать стоя, заложив руку за пояс и поставив ногу на поперечину стула: жест, позаимствованный у Сен-Тьерри. Ее очень удивило и то, что сын ходит теперь к воскресной мессе.
— Щен… — Это было прозвище, которое Жак в детстве дал своему дядюшке, министру Лервье. — Щен велел тебе передать, что он хлопочет о том, чтобы тебя перевели в штаб, — сказала мадам Лервье-Марэ. — Только дай ему знать, когда начнутся экзамены.
— Да не хочу я в штаб, — ответил Жак. — Я хочу командовать разведгруппой. Получить хороший взвод — и вперед!
На этот раз тоска просто физически сжала грудь мадам Лервье-Марэ. Потом она долго гадала, под чье влияние попал ее мальчик. Кто стал примером для подражания? Ламбрей с его длинной шеей и перстнем на мизинце? Бобби с его сардонической улыбкой? Да нет, наверное, все-таки долговязый чех. Пожалуй, он из них самый симпатичный и самый искренний. К тому же она так часто ловила на себе взгляд миндалевидных глаз этого парня.
Не менее удивительно было и то, насколько поверхностными были знания мальчиков о войне и как мало интереса и доверия они проявили к новостям, которые она привезла из Парижа.
Для них было важно совсем другое, другое заставляло их смеяться, волноваться и возмущаться: четыре дня ареста, которые на неделе по милости Бруара получил Коллеве; завтрашний опрос по предписаниям службы; отмена разрешения на выход за пределы гарнизона. Один лишь чех, казалось, умел думать и видеть дальше собственного носа.
— Может, это и к лучшему, — подумала она.
Когда без семи минут девять она сказала всем четверым: «До завтра», Стефаник был тронут до слез: ему показалось, будто эти слова обращены только к нему.
Четырнадцатого мая в коммюнике появилось название Лонгви.
— Но ведь это уже во Франции! — раздались голоса.
Сверились с картой. И тут все выяснилось: фронт проходил не параллельно границе, а перпендикулярно. Лонгви, Гронинген, вот оно что!
Не прошло и двух дней, как идея быстрой и стремительной атаки сама собой превратилась в понятие устойчивого фронта.
— Невозможно сразу двинуться прямо на Германию, и это логично, — говорили те, кто всего два дня назад уже шел на Берлин.
Утром четырнадцатого мая голландцы прекратили вести огонь.
В то же самое время Пюиморен и Верморель заключили традиционное пари: кто быстрее одним глотком осушит высокий пивной бокал, до верху наполненный коньяком. Обоих, смертельно пьяных, унесли в лазарет, и никто не сомневался, что традиционное пари завершится не менее традиционной отсидкой под строгим арестом в течение пятнадцати дней.
В газетах за пятнадцатое мая речь шла о боях в секторе Седана, а рядом было напечатано сообщение о подписании франко-англо-бельгийского финансового соглашения.
Если шестнадцатого мая председатель Совета говорил с парламентской трибуны о «сосредоточении атак на стыке частей фронта» и официально обозначал «зоны перемещения», его речь все еще прерывалась «бурными и единодушными аплодисментами», которые придавали привычный вид парламентским отчетам. Печатались программы кинозалов, а газетные подвалы, как обычно, пестрели рекламой фармацевтических фирм. Торговцы снадобьями продавали свои настои и отвары, директора театров бронировали места на спектакли, а значит, люди все так же думали о болезнях печени и все так же ходили в кино.
Перед тем как сойти с рельсов, поезд не замедлял хода.
С другой стороны, дурным вестям: «Кажется, они уже в Лаоне, кажется, они уже в Бове…» — не удавалось преодолеть заслона приличий.
Курсанты развлекались, обнаружив в военных комментариях термины вроде «установления соприкосновения» или «отсечной позиции», [10] широко употребляемые на занятиях по основам стратегии. Они не высовывали носа за пределы Школы и все события воспринимали пропорционально масштабам своего замкнутого мира. Седан — это гарнизон дядюшки-полковника. Живе реален только потому, что оттуда пришло последнее письмо от старшего брата или от кузена. Шарль-Арман больше не жалел о том, что оказался в бронетанковых войсках, ибо неожиданно открыл для себя, что теперь на поле боя лучше всех видно того, кто сидит в легком автомобиле или с биноклем в руке выглядывает из башни танка.
Стефаник завел привычку почти каждый день несколько минут проводить в молчании у мадам Лервье-Марэ.
Наступило третье воскресенье в Школе. Сразу после восьми утра Шарль-Арман, Жак, Бобби и остальные пятьдесят парней — кто голый по пояс, кто совсем голый, — хохоча и толкаясь, сгрудились в умывальной.
То там, то тут слышались соленые шуточки. Мишенью для шуток становились то бедняга Ракло, то толстяк Бернуэн. А еще родинка на левой ягодице Бебе. Пижамные штаны взлетали к потолку, воздух наполнялся сыростью, босые ноги шлепали по воде, ибо Бобби ради развлечения устроил маленькое наводнение.
— Шарль-Арман, — спросил он, — ты мне можешь вечером уступить твою комнату? Элен приедет. Она уже пять дней как выписалась из больницы.
— Вот черт, — сказал Шарль-Арман, с полотенцем вокруг бедер, — дело в том…