Петр Краснов - С Ермаком на Сибирь
— Любит ее очень мальчик-то наш!
— Любит — разлюбит… Собака!.. Эка невидаль… Зарежу я собаку и все!..
Исаков больше не настаивал. Он решил в уме: ну, поплачет Федя, расставаясь с Восяем, да ведь Восяю не худо будет и у него. Наташа как полюбила Восяя! Останется он ей на утеху. Хорошо ему будет. А летом — видно будет. Можно будет Восяя отправить с караваном товаров. Авось там люди будут поласковее и подобрее, а то этот — вон какой сердитый, — чуть что не по нем — сейчас, как ерш иглами покроется. Такой колючий!..
Горько было Феде расставаться с Восяем, но горечь была смягчена тем, что Восяя он оставлял на попечение Наташи, а Наташа…
Про то уже вся дворня знала, про то весело чирикали воробьи по исаковскому двору: Наташа будет женою Федору Гавриловичу Чашнику!
Не изменил своему слову Исаков. Ну и Селезнеев, крепко полюбивший Федора, помог ему в этом деле.
Когда зашла об этом речь, был семейный совет. На том совете были Марья Тимофеевна, Исаков и Селезнеев.
Исаков повел речь о том, что, когда жив был Чашник, а Федя и Наташа были совсем малыми детьми, порушили они между собою, чтобы им породниться.
— Ну, а теперь, — поглаживая седеющую бороду, говорил Исаков, — теперь, когда, значит, Федор остался без ничего… Вот и хотел я… Значит…
Нелегко шли у него слова. Совестно было досказать свою мысль до конца.
— Наташа у нас, слава Те, Господи! без обмана какого!.. По чистой по совести!.. Не увечна… Очами, или там рукою, али ногою… Все на своем месте… Собою красива… Не глуха… Не нема… Речью истолнена. А уже рукодельница!..
— И нравом послушна, — вставила Марья Тимофеевна, поджимая значительно губы.
— Не бесприданница… Мы ей сундук какой наложили, — продолжал Исаков. — Всего есть. И холстов и белья, и одежи, и шубы какие… Монисто, камни самоцветные… Колец сколько… Так я и думаю… Что ж… Говорили мы с Чашником — это точно… Я не отказываюсь. Говорили… Так ведь, когда говорили-то — Наташе тогда пятое лето шло. И Федя того и не знает… Вот я и думаю… Не такого жениха, может быть, Наташе надо… Ей можно какого боярского сына просватать… Князя какого… а… Марья Тимофеевна?
Марья Тимофеевна сочувственно кивала головою. Но тут вскочил со скамьи Селезнеев. Покраснела, побурела вся его голова-репка, серыми морщинами покрылась. Он забегал по комнате. То поднимет над головою руки с растопыренными пальцами, то заложит за спину, фыркнет, как разъяренный кот. Наконец, остановился против Исакова и, задрав голову кверху так, что бородка стала поперек лица, вскрикнул визгливо:
— А слово?
— Слова мы, прямо сказать, не давали. Ни сговора, ни рукобитья не было…
— Еще бы, — завизжал Селезнеев. — Еще бы! Девочке пятый годок, а он — рукобитье… Сватов засылать!
— Да чего ты ершишься? Ишь взгомонился как!
— Чего… чего? Ох не речист я, не речист… а того… того… этого…
— Чего этого?.. Запутался, Ярославич.
— Любят они друг друга… А что беден?.. Велика беда… Поедет к Строгановым. Какая там его судьба будет, кто знает?.. Может быть, еще и князем каким вернется! Мы с тобой под Казань простыми жильцами пошли, а теперь стрелецкие сотники!.. А, что? Не речист я, а правду тебе скажу: не хорошее дело затеял. Федора собаки лишил… а нынче и невесты любимой лишаешь.
— Да постой?! Елова голова! Откуда ты взял. Любимой!.. Да почему ты знаешь, что они любят друг друга. Моя Наташа воспитания строгого. Из терема никуда… Из воли родительской не выйдет… Где же успели они слюбиться?
— Где?.. Где… Да ты в церкви на них посмотрел бы когда! Где гляделы-то твои были? Федя на свет Наталью Степановну, как взглянет, та аж полымем зальется!
— Грех-то! Грех-то какой, — воскликнула Марья Тимофеевна.
— На масляной качели наладили… Стали качаться, доска-то летает, Наташа визжит, а Федя — румяный, счастливый… Я смотрю — совет да любовь!..
— Ох, греха-то, греха-то… — стонала Марья Тимофеевна. — Девичьего стыда не жалеют… Эти мне качели! Сыму их проклятых.
— Так ведь, чаю, покаялись! — напустился на нее Селезнеев. — Вы, матушка Марья Тимофеевна, помогите мне. Как можно их друг друга лишать.
— Беден уже очень Федор Гаврилович-то, — растерянно сказала Марья Тимофеевна.
— Беден, да умен. И читает, и пишет, и арифметику знает… Он чего достигнет, Господу одному известно.
— Не на Каму же ее отправлять?
— И на Каме, матушка, люди русские, православные! Там, пожалуй, еще поспокойнее будет, чем в Москве…
Долго еще препирались они. Визжал и фыркал Селезнеев, оправдывался Исаков, отстаивала Наташино богатство Марья Тимофеевна. Наконец, Селезнеев набросился на нее.
— Вы, матушка, все о богатстве, а о счастье своей дочери не подумаете… А если она за Федором счастлива будет, а за кем другим может с горя зачахнет!
— О, типун тебе на язык!.. Тьфу!.. тьфу!..
— Пусть мне типун, лишь бы им, голубкам нашим, счастье!
Эти слова вдруг растрогали Исакова.
— Ну ладно, — сказал он — Я от старого слова не отказчик. Порешим так: никому ничего объявлять не будем. Сватов пусть Федор не засылает. Будем ждать вестей от него с Камы. Как его судьба обернется. Будет достоин свет Натальи Степановны — его и Наташа. Если кто без него зашлет сватов — скажем: молода девка. Не примем сватов. Ладно?
— Ладно… А сколько ждать будем?
— Наташе пятнадцать… Ну… три года еще подождем. Если она другого сама не захочет…
Селезнеев успокоился. Он про себя решил рассказать обо всем Феде, да как-нибудь и Наташе сказать, чтобы ждали друг друга…
XII
Прощанье
Тягостно было прощание Феди с Исаковыми и Селезнеевым. Прижились они за это время друг к другу, и стал Федя им как родной. Прощались еще затемно. Солнце не вставало. Наташу позвали сверху из терема. Нижняя горница была скупо освещена одною свечою, да у иконы Спасителя в красном венецианском стакане металось лампадное пламя. В печке жарко пылали дрова. Заслонка была раскрыта, и красные отблески ложились на пол и на ноги собравшихся проводить Федю. Челядь толпилась у дверей. Залит уже приехал и возился на дворе, устанавливая кульки — подарки Исакова на дорогу и небольшой ларец Феди в маленькие легкие санки. По просьбе Феди, привели со двора Восяя. На него уже надели цепь и держал его рослый жилец.
Долго и горячо молились перед иконами. Потом дали Феде выпить стремянную пенного вина. Выпили с ним Исаков с Селезнеевым, присаживались все, по обычаю, на лавки, вставали, а как настала пора расставанью, свет Наталья Степановна не выдержала. Бросилась на шею своему суженому, охватила его руками и стала покрывать мокрыми от слез поцелуями, куда попало: в щеки, в лоб, в шею.
Все были так растроганы, что никто не обратил внимания на эту, по тогдашнему времени, неприличную выходку.
Селезнеев зашел в угол за печку и сам заплакал.
— Ну… ну! — отрывисто говорил, точно хрюкал Исаков. — Вот оно как нынче-то… Мать… а мать… ты чего же смотришь-то!
Марья Тимофеевна разливалась слезами в три ручья.
— Пусть нацалуются, голубочки, в последний раз, — сквозь всхлипывания проговорила она. — Бог один ведает, увидятся-то еще когда.
Восяй, давно примечавший какие-то приготовления, казалось, понял в чем дело. Радостно взволнованный все эти дни, он вдруг стал необычайно грустный, взвизгнул и такими печальными, большими, укоряющими глазами посмотрел на Федю, что у него сердце перевернулось.
— Марья Тимофеевна, свет Наталья Степановна, — сказал Федя, — берегите мне Восяя!
Восяй бросился ему на грудь. Жарким языком лизал Федино лицо и скулил, скулил, скулил…
— Ну, пора! — решительно сказал Исаков.
Все задвигались, закрестились. Присели еще раз и пошли к дверям в сени.
— Наташа, останься с собакой, — приказал Исаков.
Наташа приподняла оконце и смотрела, как усаживался ее Федя рядом с рыжим латышем. Селезнеев заботливо подвернул ему полы шубы, уложил подле дорогую саблю — вчерашний его подарок Феде и крепко поцеловал Федю в губы.
Подле Наташи, пристально глядя в щель окна, визжал, скулил и метался Восяй. Жилец едва сдерживал его на цепи.
Латыш шагом тронул за ворота, все пошли за ним. Никого не осталось на дворе. Голуби, шумя крыльями, слегли на снег, сбились пестрой стаей над просыпанным овсом. Пахло со двора мокрым снегом, оттепелью, сеном и дымком. Казалось Наташе, что пахнет дальней, дальней дорогой, пахнет тяжелой разлукой.
— Восяй! — сквозь слезы проговорила она. — Собаченька моя милая! Что же это такое! Сердце мое! Сердце как ноет!
Восяй положил передние лапы на колени Наташе, лег грудью к ней, смотрел в ее заплаканные синие глаза своими черными, умными собачьими глазами и, жалобно повизгивая, плакал…
Точно жаловался ей на свое собачье горе.
XIII
В дороге. Нечистая сила