Хескет Пирсон - Диккенс
За городом Диккенс вставал в семь часов утра и совершал прогулки верхом на лошади, о которой как-то заметил: «Облик вышеупомянутого животного наводит на мысль о том, что использовать его для чего бы то ни было совершенно невозможно. (Разве что эти кости придутся по вкусу собакам.)
Время от времени к нему возвращались приступы колик; что же касается приступов безденежья, они терзали его постоянно. В 1834 году мистер Диккенс-старший был вновь арестован, на сей раз за долги виноторговцам, и сын, чтобы вызволить его, умудрился кое-как собрать нужную сумму. Вскоре заболела миссис Диккенс, и посыпались новые счета. Нельзя сказать, чтобы ее супруг старался облегчить положение. Стоило явиться кредиторам, как он исчезал, оставляя семью в полном неведении относительно своего местопребывания. Стараясь помочь родным и спасти отца от тюрьмы, Чарльз постоянно забирал свое жалованье за много месяцев вперед. Можно без преувеличения сказать, что с того момента, как Чарльз Диккенс начал зарабатывать деньги, он зачастую содержал все семейство целиком, почти всегда — большую его часть, а кое-кого из членов семьи — постоянно. Трудно представить себе человека, более обремененного родственниками. Покинув в конце концов Бентинк-стрит, семейство разделилось. Диккенс с младшим братом Фредериком поселился на Фернивалс-инн, 13, но обставить квартиру прилично не смог: львиная доля заработка уходила на содержание родных. Гостей приходилось принимать в комнате с голым полом, всю обстановку которой составляли ломберный столик, два-три жестких стула да стопочка книг. Но, несмотря на все тревоги и заботы, Чарльз был настроен превосходно и полон радужных надежд. Первое видно из бодрого письма, которое он «распечатал специально для того, чтобы сообщить», что с тех пор, как он «запечатал его, ровно ничего не произошло». Второе — из того, что, получая всего семь гиней в неделю, он готовился вступить в брак, хотя это означало, что ему придется содержать жену и в перспективе — собственных детей, кроме родителей и их вполне реального потомства.
У него завязались приятельские отношения с шотландцем Джорджем Хогартом, напечатавшим в «Ивнинг кроникл» серию его очерков. Вскоре Хогарт пригласил его к себе домой, где Диккенс быстро завоевал расположение жены и дочерей своего патрона. Да и как было не полюбить этого молодого человека? У него было все: приятная внешность, живой характер, растущая известность, обширный репертуар очень милых шуточных песенок, неистощимый запас увлекательных историй, пристрастие к всяческим фокусам и затеям, которые не могли не нравиться — так они были уморительны. Однажды летом, например, Хогарты расположились после обеда у себя в гостиной, как вдруг из садика в раскрытое окно ворвался переодетый матросом Диккенс, протанцевал, насвистывая себе аккомпанемент, матросский танец и выпрыгнул обратно. Через несколько минут, одетый как обычно, он с чинным видом появился в дверях, степенно поздоровался с каждым за руку, величаво опустился на стул, но не выдержал и покатился со смеху, глядя на растерянное, застывшее от изумления семейство. Жизнерадостный, обаятельный, он совершенно покорил Хогартов и стал бывать у них каждый день, даже поселился на время в Селвуд-Плейс, чтобы жить к ним поближе (Хогарты занимали в Бромптоне дом № 18 на Йорк-Плейс, Куинс Элмс). Очень скоро он сделал предложение старшей из дочерей Хогарта — Кэт.
Быть любимым — вот в чем заключалась основная потребность натуры Диккенса. Трагедия, пожалуй, была в том, что он требовал большего, чем был в состоянии дать сам. Лишенный, по собственному убеждению, материнской любви, он постоянно искал ее у других, но только «спрос» в этом случае всегда превышал «предложение». Марию Биднелл он любил неистово, как человек, который томится по любви. Когда Мария отвернулась от него, можно было почти наверняка предположить, что первая женщина, которая ответит на его чувство, станет его женой. Из дочерей Хогарта на выданье была только Кэт, а так как никакими яркими особенностями она не отличалась, то именно ей и было суждено сделаться миссис Чарльз Диккенс.
Это была тихая девушка, незлобивая и покладистая, сдержанная, с ленцой. Пухленькая, свежая, она была миловидна; синие глаза под тяжелыми веками, чуть вздернутый носик, прекрасный лоб, маленький круглый рот, яркие губы, мягкий подбородок. Двигалась она неторопливо, чуточку неуклюже и всегда казалась немного сонной. Зато голос у нее был приятный, а лицо во время разговора освещалось прелестной улыбкой. Те, кто был знаком с нею, говорили, что она напоминает героиню «Дэвида Копперфилда» Агнес, и этому нетрудно поверить, хотя Маклиз[37] вдобавок к другим достоинствам наделяет ее в своих портретах еще какой-то затаенной чувственностью. Если судить по письмам мужа, ей был не чужд юмор, но выражался он преимущественно в каламбурах. Такова была счастливица, к которой обратилось чувство Диккенса: ни он, ни она в то время не подозревали, что это был только отзвук его бурной страсти к Марии Биднелл. Диккенс играл роль влюбленного с таким жаром, так самозабвенно, что и Кэт подхватило этим вихрем. Почему он так поступал, станет ясно, когда речь пойдет о некоторых особенностях его характера. Однако человек, который любит по-настоящему, не станет, подобно Диккенсу, заключать накануне свадьбы соглашение с невестой о том, что, если один из них полюбит еще кого-нибудь, другой будет поставлен об этом в известность. Подобная оговорка в брачном контракте выглядит приблизительно так же, как если бы, готовясь принять католичество, верующий сообщил священнику, что, если он вздумает когда-нибудь перейти в магометанство, ничто не должно ему помешать. Кэт была не так умна, чтобы догадаться об этом.
Через три недели после обручения произошла первая размолвка. Из письма Диккенса к невесте в мае 1835 года ясно, что она проявляла свою любовь не так пылко, как ему хотелось бы. «Внезапная и ничем не вызванная холодность, которую ты проявила в обращении со мною, удивила и больно ранила меня — удивила оттого, что нельзя представить себе, как в одном сердце могут соединиться любовь и такое мрачное, железное упорство; а ранила потому, что теперь ты значишь для меня несравненно больше, чем прежде». Он предостерегает ее: «То, что можно подчас скрыть от влюбленного, всегда разглядит или угадает муж... Если ты действительно меня любишь, мне бы хотелось, чтоб ты была достойна себя. Твоя любовь должна, подобно моей, быть выше банальных уловок и вздорного кокетства, оскверняющих, делающих посмешищем само слово «любовь». Ее ветрености он противопоставляет свое постоянство, напоминая о том, что оставил ради нее друзей, о том, как огорчался, когда она была больна, как радовался ее выздоровлению. «Я не сержусь, я огорчен, и уже второй раз». «Огорчен» он подчеркнул дважды, добавив, что она едва ли способна понять, какой смысл он вкладывает в это слово. Марии Биднелл он в таком тоне не писал. Одна девушка его провела, но уж другой он не даст себя одурачить — к этому, по существу, сводится его предостережение.
Кэт немедленно капитулировала. Ее ответ в полной мере обнаруживает «то душевное, то превосходное чувство, каким, я знаю, ты обладаешь и в котором, как мне подсказывает сердце, тебе нет равных. Если бы только ты взяла себе за правило выказывать мне ту же ласку и доброту, когда не в духе, я без всякого преувеличения мог бы сказать, что не нахожу в тебе ни единого недостатка. Ты просишь «снова» полюбить тебя, но в этом нет нужды — я ни на мгновенье не переставал любить тебя с тех пор, как узнал, и никогда не перестану». Несколько дней спустя он торжественно повторил ей заверения в том, что питает к ней «любовь, которую ничто не в силах умерить, — чувство, которое ни время, ни обстоятельства не могут притупить», и выразил искреннюю надежду, что «при твоем благоволении самые заветные мои мечты, быть может, осуществятся даже ранее, нежели мы предполагаем». Кэт чаще всего принимала общепринятые любовные формулы за чистую монету, к тому же она была нужна Чарльзу, так что его фразы звучали убедительно. Вот примеры:
«Знаешь ли ты, мое солнышко, что я не видел тебя со вчерашнего вечера? Кажется, целое столетие».
«Если бы я попытался выразить словами хотя бы самую малую долю чувств, которые питаю к тебе, это была бы напрасная и безнадежная попытка».
«Навеки неизменно твой».
«Благослови тебя бог, жизнь моя — нет, более чем жизнь».
«Береги себя, не ради себя, но ради меня. Я большой эгоист».
Письма начинались словами: «Любовь моя, родная, милая!», «Душенька моя дорогая!», «Милый мой Мышонок!», «Ненаглядная Свинка!» — и кончались поцелуями — тысячами, миллионами, «бессчетным количеством» поцелуев. Влюбленные тешили себя, переписываясь на особом, «ребячьем» языке; нетрудно догадаться, что они скоро стали чувствовать себя друг с другом совсем непринужденно. «Надеюсь, мы не настроены «букой», — гласит приписка к письму из Каттеринга, а из Хэтфилда Диккенс шлет уверения в том, что любит ее «очень-преочень».