Виктор Андриянов - Полынь чужбины
«И вот начались мои мытарства,— вздыхает баронесса.—В семь часов утра бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы «исторические галоши» покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора, благо сапоги у меня тоже были мужские — я променяла их как-то за клочок серого солдатского сукна... Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщиками, ела темную бурду с нечищеным гнилым картофелем, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду... В пять часов я возвращалась домой, убирала комнаты, топила печь, варила на дымящейся печурке, выедавшей глаза, ежедневно на ужин один и тот же картофель. После ужина чинила свое тряпье, по субботам мыла пол, в воскресенье стирала. Это было для меня самое мучительное...»
Куда уж тут до переживаний о судьбах России, если самой приходится стирать. Кстати, она жила в Петрограде все годы гражданской войны, даже и тогда, когда ее сын командовал «вооруженными силами Юга России».
После она бежала в Финляндию. А врангелевцы — в Турцию. Среди них был и Найдич.
«2.XI. Пароход «Херсон».
Вчера с болью в душе смотрел на скрывающийся вдали Севастополь. Что-то болезненно обрывалось внутри... Нет под ногами родной земли. Идем в изгнание. Но с верой, что вернусь когда-то на родину победителем. За себя я еще постою... Опять проклятые, истеричные вопли сверху: «На правый борт!» Духота, грязь, вши — вечные спутники.
11.XI. Порт Галлиполи.
Из огня попали в полымя. Дома, разрушенные во время турецкого погрома, ни одного окна, нет света, сыро, холодно. Люди всю ночь бегают вдоль улицы, спать ночью нет возможности—днем дремлют, греясь на солнечной стороне. Нас, голодных людей, обкрадывают и здесь. Мы не получаем и трети французского пайка!
13. XII. Давно уже торчим в лагере. Тяжелая, кошмарная жизнь — холод, голод, теснота, вшивость... Что еще сказать? Все плохо, чего ни коснешься. Полная подавленность окружающих передается и мне, хотя я с этим борюсь всеми силами. Мы живы и надеемся продолжать борьбу.
14. XII. Второй холодный день. Ветер свободно гуляет по палатке, леденит тело и душу. Опрощение Льва Толстого— мальчишеская забава в сравнении с фактическим нашим положением, у нас — полное озверение. Что бои в сравнении с нынешним положением!
Вспоминаю теплую, уютную жизнь, радушное отношение близких, и грусть безысходная поднимается откуда-то из глубин души... Единственное желание — дать знать о себе родным и близким, чтобы успокоить оставшихся в живых, чтобы знали, что живы мы и что борьба еще не окончена, что мы верим в освобождение родины.
16.XII. Есть «мы», и есть «они»! «Они» — которых армия винит в орловском разгроме, в новороссийском позоре и, наконец, в крымской катастрофе. В прошлом году они отыгрались на ген. Деникине, а в этом... Не хочется верить, чтобы то же проделали с единственным пользующимся неограниченным доверием строевых ген. Врангелем... Французский паек в виде одной трети нормального, полагающийся нам, доходит в половинном размере. Люди ослабели окончательно... На Шипке все спокойно... «Народ безмолвствует», тая в себе ненависть, жажду мщения.
16 часов. Во рту сегодня еще не было ни крошки хлеба. Чай без сахара и немного похлебки — все, что сегодня ел. Табак выкурил. Мерзну отчаянно.
Слухи без конца. Признали или не признали нас союзники. «Ген. Краснов перешел границу с войсками, сформированными в Германии, и идет на Киев». Позже: «Взял Киев и предъявил Советской России требование об очищении Украины, Дона и Кубани». «К рождеству нам уплатят по 200—300 франков, возможно, раньше». «Посадят за проволоку, как военнопленных...» Опять «не признали, но предлагают поступать рядовыми в иностранные легионы...»
Однако, как хочется есть и курить...
19.XII. Вчера перед вечером весь лагерь облетела радостная весть: приезжает ген. Врангель. Посещение его никого не удовлетворило. Ожидали большего — большей информации относительно видов довольствия, главное — денежного, а по этому вопросу не было сказано главнокомандующим ни одного слова.
«Верьте, орлы, недалек тот день, когда мы снова будем продолжать борьбу с красными, будем на родной земле»,— сказал сегодня ген. Врангель.
Хотя бы скорее настал этот момент!
27.XII. Лунная, морозная ночь сменилась ясным, солнечным днем. Из палаток вылезли погреться на солнышке люди... худые, бледные, заморенные русские люди, у которых отняли все, кроме доброго имени.
Вчера вечером удалось достать 50 грамм табаку, и я вновь щедр, как Крез, делюсь со всеми алчущими покурить... Сегодня табак уже на исходе, но я отдал «загнать» свой бинокль. Больше не могу терпеть, не могу унижаться, прося закурить. Еще много сидит во мне «буржуазных» предрассудков...
Сегодня хоронят одного застрелившегося офицера-артил-лериста. Интересует повод... Вероятно, голод, холод и полнейшая неизвестность будущего.
У кухонных отбросов ходят люди и выискивают кусочки лука, вылизывают пустые консервные банки... Что-то напоминающее картинки в германском плену.
31.XII. По старому стилю сегодня 18 декабря. Памятный день для марковцев — разгром красными нашей дивизии под Чистяково (Алексеево-Леоново) в 1919 году и громадные потери командного состава: зарублен полковник Данилов, застрелился полковник Наумов, командир 3-го марковского полка. Год тому назад в этот день скончался старейший из марковцев— ген. Тимаковский. Помню, именно в этот день в прошлом году я только начал подниматься после сыпного тифа. Мне разрешено было выкуривать по одной папиросе в день и читать газеты. Я прочел утром о болезни ген. Тимаковского, об отходе нашей армии, а вечером зашедший меня навестить поручик Пашковский сообщил слухи о бое под Чистяково, о смерти Тимаковского... Сообщения меня крайне взволновали, явилось смутное предчувствие рокового исхода.
Принес ли прошедший 20-й год счастье кому-либо из оставшихся близких в Совдепии и говорит ли им что наступив-ший Новый год? Ждали ли они чего в прошлом году и не утратили ли последние обрывки, клочки надежды? Живы ли, здоровы ли, сыты ли?
Жду от Нового года возрождения родины, ея успокоения, торжества права... Все же хочу и я себе немного пожелать невозможного— увидеть близких в обновленной России, освобожденной нами. Час ночи. Спокойной ночи, милая родина! Желаю тебе в 21-м году радостного пробуждения. С первыми весенними лучами прилетим и мы. Терпи и жди.
1.1.21. Первый день Нового года принес новую «утку»: Ленин и Троцкий арестованы в Москве ген. Бонч-Бруевичем и Брусиловым, которые приглашают нас возвратиться в Россию и поддержать там восстановившийся строй и порядок. Фантазия у людей, очевидно, работает сильнее, чем обычно.
2.1. По проливу с юга идут, дымя, пароходы, возможно, в Одессу, Севастополь, Новороссийск... На родину! Снился мне сон, будто я приехал в Харьков, иду с вокзала домой, а по Ека-теринославской мчится ландо. Человек, развалившийся в нем, останавливает экипаж и машет мне рукой — оказывается, это капитан Чеботарев заделался комиссаром и живет всласть: «Все наши у власти, поступай и ты!» Прекрасно одет, мое же имущество погибло при отступлении — как ни стараюсь забыть, и все же не удается. Английский офицерский костюм и масса обмундирования! Будем живы — все будет!
7.1. Тихо прошел вечер сочельника, не слышно было песен, все предались какому-то грустному настроению, воспоминаниям.
В ровиках обнаружено большое количество пятидесятирублевого достоинства украинских «карбованців» — показатель падения курса ставок на гетмана Скоропадского и Петлюру!
Рождественский «подарок» — пачка старых, пожелтевших от времени писем... Сколько наслаждений доставляют они мне... Сердце вновь щемит при воспоминаниях о пережитом счастье. Часами буду сидеть, не двигаясь, пропуская перед собой волнующие ряды прошедших переживаний, читать свою жизнь, делать ей осмотр — остался ли я человеком, который когда-то любил и которого любили? Боже, каким же я был тогда дураком, тогда, в Порхове, в тот тихий вечер, когда мы спрятались от всех в душных полутемных сенях сельской церковноприходской школы. Были каникулы. В школе никого. Я совсем «потерял рули». И она тоже. А потом я бежал от своего счастья, испугался ее молодости, одевал на себя маску этакого пресыщенного прожигателя жизни. Теперь все это кажется нереально фантастичным, совсем неземным.
Ее письма. Вчитываюсь в каждое слово. Неужели когда-то это было со мной? Неужели это ее голос?
«...Любимый мой! Позволь мне в письмах называть тебя на «ты». В нашем Порхове супруги всю жизнь называют друг друга на «вы». Но мы ведь не обвенчаны. Не представляю, как можно в постели говорить любимому: «Я вас люблю». Я даже просто в мыслях не могу тебя так называть вообще, женская любовь — странная штука. Я намного моложе тебя, а я часто про себя говорю о тебе: «Дитя мое». И умиляюсь чему-то смешному в тебе... Я схожу с ума. Я ничего не могу делать. Все время думаю только о тебе. Неужели суббота была только сном? А может, и правдой, но горькой. Ты, кажется, избегаешь меня. Что ты: испугался — или меня (наверное, я показалась тебе распущенной какой-то), или себя, или этих всех проклятых обстоятельств. Боже мой, ну почему у меня все так нелегко в жизни, что, даже, наконец-то, полюбив, я не могу любить так, как все,— свободно, легко...