Яан Кросс - Императорский безумец
Фамилию Жуковского мне и прежде случалось слышать, и я видел, что среди наших книг были и поэтические томики Жуковского, со священным чувством братства преподнесенные в дар Тимо. Так или иначе, но мне казалось, что это не какой-нибудь из тех третьестепенных стихоплетов, коих бродит по свету куда больше, чем может предположить человек несведущий, а серьезно признанный поэт (в той мере, в коей подобное признанье допустимо принимать всерьез). Во всяком случае там я слышал, что в позапрошлом году Жуковский был даже избран почетным доктором Тартуского университета. А что касается его должности, то он будто бы назначен обучать русскому языку невесту великого князя Николая Павловича. Помню, его однажды понапрасну ждали у Мойеров. Вообще-то он у них в доме не раз бывал и даже порой живал там наверху, под черепичной крышей. И, как я понял, дружба у них с Тимо именно под кровом этого дома и возникла.
Один вечер мне особенно врезался в память. В доме шла обычная светская жизнь. В комнатах, выходивших окнами на улицу, расположились дамы в светлых по тогдашней моде платьях, волосы у них были зачесаны кверху, на висках локоны, они лакомились доставленными из кондитерской пралине[16], болтая при этом про месмеризм и про оперу, написанную на сюжет «Ундины» Фуке, которая будто бы в прошлом сезоне была поставлена в Германии на сцене. (Видели и слышали эту оперу из присутствовавших дам наверняка только немногие, но «Ундину» они, разумеется, читали.)
Мужчины расположились в комнатах, которые окнами выходили на реку, густой дым от сигар и трубок тянулся через отворенные форточки в засыпанный снегом яблоневый сад. Стаканы с жженкой мужчины держали на курительных столиках, или в руке, или прямо на полу. Время от времени кто-нибудь из них вставал и шел в переднюю, размером с небольшой зал, где, зачерпнув серебряным черпаком из стеклянной чаши, наливал себе добавку. Но если голоса споривших в какие-то минуты начинали модулировать, то виновата тут была не жженка, а волнующая тема. Кстати, что касается жженки, или иначе пунша, то этот английский напиток с позапрошлого года, вместе с другими английскими фокусами, стал входить в моду и у нас, после того как наши лифляндские офицеры вслед за разгромом Буонапарта и взятием Парижа праздновали там совместно с англичанами победу и вообще больше с ними соприкасались.
Темы, в связи с которыми голоса в доме Мойеров время от времени становились громкими, касались крестьянского вопроса в Лифляндии. Таких людей, которые считали бы крестьянскую реформу вообще ненужной, в мойеровском обществе не бывало. Однако и среди сторонников реформы мнения расходились, и картина получалась чертовски пестрая. Что же до средневековых рыцарских идеалов Эверса, так именно там я и слышал, что по этому поводу говорил Тимо самому Эверсу и еще некоторым другим господам.
— Chevalerie[17] несомненно являет собой высшее духовное достижение средних веков. И нашему прибалтийскому дворянству совершенно не за что краснеть. Именно оно в весьма чистом виде представляло этот дух еще долго после того, как в остальной Европе он был вытеснен иными идеалами…
Хорошо помню, что я тогда почувствовал, слушая его: Тимо, человек, принадлежащий к высшему дворянству, не может говорить иначе, а мне это чуждо, в его словах есть что-то до мозга костей ложное… А Тимо между тем продолжал:
— Однако, господа, взглянем однажды правде в глаза: это наше блестящее chevalerie было и остается обращенным только вовнутрь! Оно — лишь для самого себя или для достойных быть равными! А по отношению к стоящим ниже нас мы совершали и продолжаем совершать самые чудовищные мерзости:
Помню, я почувствовал, как пружина протеста во мне, которая от его слов все больше натягивалась, тут выскочила из пазов, и у меня подкосились ноги, мне стало страшно за Ээву, за себя, за него самого… И помню еще, что в эту самую минуту Ээва вошла к нам, на мужскую половину, и все разом замолчали, а я старался подавить в себе желание прыснуть, видя с каким рвением эти господа тщились доказать, что их не следует причислять к тем мерзавцам… Ээве случилось обратиться с какой-то пустой вежливой фразой, не больше, к тому самому Брюининку, о котором я упоминал… Нужно было видеть, как господин вскочил вместе с остальными, и второпях, не найдя пепельницы, этот болван выбросил свою сигару через форточку в снег, лишь бы не показаться невежей, который, разговаривая с дамой, позволяет себе курить. Другие стали размахивать руками, чтобы развеять дым. Ээве сразу предложили три кресла, и семь человек стали говорить ей галантности. Но Тимо не дал себя прервать. (Эта роковая черта была ему всегда присуща.) Он отделился от стоявших мужчин, подошел к Ээве сзади, положил ей на плечи руки и повернул лицом к остальным:
— …До сегодняшнего дня! Самые гнусные мерзости! Христианское учение — это ведь единственное, чем мы могли до сих пор оправдывать наше пребывание в этой стране. Как те или потомки тех, кто это учение сюда принес. Слабое оправдание, несомненно. Ибо мы знаем, что христианство и без наших предков здесь бы распространилось. Однако лучших доводов у нас нет. И тем более приходится задаться вопросом, а что мы сделали здесь с Христом? Те-из нас, у кого нервы послабее, проводят часы в моленьях и стараются смыть с себя грехи потоками слез, а la госпожа Крюденер[18]. Допустим, на ее душе особые, личные грехи. А остальные святоши среди нашего дворянства — а их день ото дня становится все больше, — бремя каких грехов лежит на них? А я вам скажу: еще не совсем отчетливо, еще не достаточно осознанно, скорее безотчетно, они чувствуют вину всего здешнего образованного сословия, и прежде всего — нашего немецкого дворянства. Ибо все мы здесь in corpore[19]каждый день, каждый час, каждую минуту повергаем лик Христа в грязь. Я имею в виду все то, что мы делаем с нашими крестьянами, и то, что сказал Христос: «…так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне». Взгляните на мою жену. Пракситель мог бы изваять с нее свою Афродиту! И — кхм — (я заметил, невольно отдавая ему должное, что Тимо не преминул сдобрить свою проповедь подслащенным уксусом иронии!) — и Канта Китти читала не меньше, чем остальные наши дамы. Но, как вам известно, я выкупил ее несколько лет тому назад. Согласно действующим здесь законам. Заплатил за нее стоимость четырех английских охотничьих собак. Господа, разве я не прав, делая вывод: если слова Евангелия не пустая болтовня, значит, в этой стране цена Христу равна цене тех же четырех охотничьих псов, а если Христос стар, немощен, изранен, то он не стоит и одного! Господа, разве я поступлю неправильно, если задам вопрос: чего же стоит тогда все наше христианство и все наше chevalerie? Не должно ли нам, в сущности, раздеться донага, надеть на себя крестьянские отрепья и отправиться… не знаю уж — на болотные острова, в земляные хижины, — чтобы подумать о чести и о Боге?
Я видел, что Ээве было неприятно все это слушать. Она стояла, потупив глаза, на лице ее была смущенная снисходительная улыбка. И в то же время она с удивительной грацией затылком, шеей, плечом прильнула к Тимо, потом обернула к нему лицо, восхищенно и умиротворяюще посмотрела на него снизу вверх и, как только он умолк, тихо сказала:
— Тимо, в этом ведь твои друзья не виноваты…
Тогда Тимо, как и раньше, за плечи повернул жену лицом к себе и поверх ее головы с присущей ему беспощадностью и последовательностью сказал:
— Непосредственно нет. Но я не был бы другом моим друзьям, если бы не напомнил им, что косвенно это наша общая вина. А теперь это уже и твоя вина.
И тут я был поражен, как изящно сумела Ээва выйти из положения. Она держала Тимо за руку. Она сказала с почти счастливой улыбкой:
— На сегодня ты свой долг выполнил. — И обратилась к присутствующим — Господа, monsieur Латроб хочет исполнить для нас свою новую композицию, но вы ведь знаете, что он не позволит себе помешать вам и прийти самому, чтобы пригласить вас послушать.
И мы все отправились в залу слушать господина Латроба. Может быть, не Тимо, но остальные господа, видимо, были даже благодарны, что критическая тема повисла в воздухе. Как уже долгие годы она повисала в подобных покоях.
Когда мы по сугробам ехали обратно в Выйсику, у меня было достаточно времени подумать над словами Тимо. Тем нескольким десяткам крестьян, которые достались ему после смерти старого господина Бока, он тут же дал вольную. Сразу, когда в тринадцатом году между большими битвами приезжал домой, чтобы уладить дела с наследством. Но по поводу освобождения крестьян у Тимо, как я начал понимать, были опять-таки свои особые взгляды. По его мнению, никакого освобождения со стороны императора последовать не должно. Ибо, окажись император освободителем, то, как полагал Тимо, нравственно это окончательно оторвало бы крестьян от господ. (Наивное представление, будто расселина между господами и крестьянами могла бы стать еще шире, чем она была!) Поэтому императору, как считал Тимо, больше следует думать о том, как ему обходиться со своими крестьянами в России. Хотя бы подумать о том, как возмещать ораниенбаумским крестьянам урон, наносимый ежегодными маневрами, в ходе которых вытаптываются посевы. Тимо был уверен, что освободить лифляндских крестьян должны сами лифляндские помещики. И не только это. Неизменной добротой и непоколебимой справедливостью господам следует привлечь их к себе (что, по моему мнению, совершенно невозможно), привлечь для достижения неких общих целей (только я до сих пор не знаю, каких именно). Я подумал: может, все бароны должны слегка свихнуться и начать свататься к крестьянским девушкам, а всем баронским барышням повыходить замуж за деревенских парней, ибо какие же еще общие цели могли бы быть у них?!