Валентин Пикуль - Янычары
Спать расхотелось. Зато вспомнилось нечто. За партией в пикет его Танька, племянница возлюбленная, от дядюшки отвратясь, ногою под столом пылкость свою молоденьким партнерам выражала туфелькой, и в гневе князь кликнул секретаря:
— Розог мне! Да вели Татьяну звать, чтобы явилась.
— Их превосходительство, — подобострастно отозвался секретарь, — уже изволят в галантном дезабилье пребывать.
— Тем лучше! Зови. Чтобы не мешкала…
Разложил превосходительную племянницу поперек тахты и усердно порол ее розгами, а она плакала, вскрикивая:
— Ах, дядюшка, ох, родненький, ай, больно, ой, за что?
Была племянница мягкая, упитанная, метресса зело сдобная, и потому не сразу об нее все розги переломались.
— Ступай вон, — распорядился светлейший.
Стал думать дальше. Очень неприятно, что великий визирь Хассан, бывший капудан-паша, недавно умер — ни с того, ни с сего, и, наверное, без отравы не обошлось. Потому мирные переговоры, едва начатые, прервались. А мужик-то был здоровущий, ранее (сам сказывал) лихо пиратствовал у берегов Алжира, винище хлебал не хуже православных… Поговорили о мире, выпили как следует, а он вдруг помер. «Еще подумают, что я отравил!» — похолодел Потемкин, пирата сего жалеючи.
Утром в ставку светлейшего заявился атаман Платов, с ним казачий конвой доставил янычарский оркестр, плененный при Рымнике — со всеми «погремушками», сваленными на телегу. Но даже сейчас, опутанные веревками, янычары еще рыпались, рыча в сторону неверных. Матвей Платов, молодой ухарь и пьяница, сказал Потемкину, что этих башибузуков отвозить до России боязно: они же по дороге до Тамбова весь конвой передушат. Потемкин велел пленных развязать:
— И пусть разберут с телеги громыхалы свои. Мне, братец, от Моцарта и Сарти скучно бывает, так хоть этих послушаю…
Сам взял медные тарелки, сдвинул их, с удовольствием выслушав звон, завершенный таинственным «шипением» меди.
— Ага! — сказал Потемкин, — Не эти ль турецкие тарелки и употребил Глюк в опере своей «Ифигения в Тавриде»?
Янычар развязали. Один из них засмеялся.
— Или ты понял меня? — спросил его Потемкин.
— У меня бабушка была… калужская.
— Это, небось, твои тарелки?
— Вот как надо! — И янычар воспроизвел гром, в конце которого загадочно и долго не остывало ядовитое «шипение»…
Янычары нехотя разобрали свои инструменты с телеги. Над их головами качался шест с перекладиной, на шесте висели, приятно позванивая, колокольчики. Придворный композитор Сарти еще не пришел в себя «после вчерашнего», а до Моцарта было далеко…
— Ну, — сказал светлейший, — теперь валяйте! Хотя бы свой знаменитый «Марш янычар»… не стыдитесь, ребяты.
Разом сомкнулись тарелки, заячьи лапы выбили первую тревогу из барабанов. Полуголый старик лупил в литавры с такою яростью, словно убивал кого-то насмерть. Звякали треугольники, подвывали тромбоны, звенели триангели и тамбурины. В это варварское созвучие деликатно (почти нежно) вплетались голоса гобоев, торжественно мычали боевые рога, а возгласы трубных нефиров рассекали музыку, как мечи. Янычары увлеклись сами, играя самозабвенно, словно за их оркестром опять двигались в атаку боевые, гневно орущие отряды «байранов»…
«Марш янычар» закончился. Платов спросил:
— Ну, дык што? Опять мне вязать всю эту сволочь?
Потемкин взял нефир, выдувая из него хриплое звучание.
— Не надо, — сказал он. — Лучше мы их покормим, дадим выспаться. А потом в Петербург поедут и пущай наши гудошники поучатся, как надо играть, чтобы кровь стыла в жилах от ужаса, чтобы от музыки шалел человек, не страшась ни смерти, ни черта лысого, ни ведьмы стриженой…[2]
По-хозяйски князь заглянул и в другую телегу, приподняв кошмы, и на него вдруг глянуло страшное, сплошь изрубленное лицо турецкого офицера.
— Ну и рожа! — сказал Потемкин. — Что с ним?
— Да вот, взяли, — пояснил Платов. — Рубился лихо. Мы его тоже не жалели. Думали, живьем не довезти — сдохнет…
Потемкин велел отвезти пленного в госпиталь:
— И накажите хирургам, чтобы вылечили. Ежели не поставят этого злодея на ноги, так я всех лекарей с ног на головы переставлю… Они меня знают, что шутить не люблю!
Вернулся в спальню, обвешанную персидскими коврами, завалился на тахту, обтянутую алым лионским бархатом. Думал.
— Жаль Хассана, жаль, что не успели помириться…
Опять Эйюб, опять звуки лютни в руках Эсмэ…
Известие о внезапной кончине Хассана было огорчительно для Селима III, и султан — как и Потемкин! — тоже подозревал отравление визиря, говоря сестре:
— Тут не обошлось без алмаза, растертого в мелкую пыль, которая умерщвляет человека, не оставляя следов от яда…
Между тем, переговоры на Дунае прервались, и Селим был горестно удручен. Турецкие султаны во всех затруднительных случаях привыкли советоваться с послами Франции, и сейчас султан тоже возымел желание видеть Шуазе-ля-Гуфье.
— Кучук-Гуссейн не спешит выйти в море, откровенно боясь, что его кораблям не справиться с эскадрой Ушак-паши… Что вы, посол, могли бы мне сейчас посоветовать?
Шуазель-Гуфье от советов явно воздерживался.
— Времена изменились! — уклончиво отвечал он. — Сейчас я лишь несчастный заложник взбунтовавшейся черни Парижа. Одно мое неосторожное слово, сказанное у вашего Порога Счастья, и моя бедная жена, оставшаяся во Франции, будет заточена в тюрьме Бисетра. В таких условиях я могу повторить лишь сказанное ранее: ищите мира с Россией, пока ее штыки сверкают на Дунае, и мы еще не видим их под стенами вашего Сераля.
— Может, вернетесь во Францию? — намекнул Селим.
— Я… боюсь, — честно сознался аристократ.
Смерть Хассана казалась дурным предзнаменованием. Лишенный советов от имени Франции, Селим III был вынужден внимать послам Англии и Пруссии, которые в один голос убеждали султана в том, что войну на Дунае следует продолжать, при этом англичанин обещал поддержку Сити, а пруссак говорил, что в Пруссии все готово для нападения на Россию:
— Шведский король и поляки поддержат наши благие намерения, чтобы загнать русских обратно — до гор Рифейских, до лесов Сибири, а вы, великолепный султан, вернете себе Крым, чтобы из тиши Бахчисарая грозить набегами Украине…
Голубой грунт потолка был украшен золотым небосводом, в стрельчатых окнах сияло солнце, отчего в арабесках вспыхивали причудливые картины, возбуждающие фантазию. Эйюбский дворец высился невдалеке от Сладких Вод столицы, и оттуда, со стороны ручьев Кяятхане, звучала музыка, но это была не воинственная музыка победителей-османлисов, а сладкоречивая музыка покоренных ими эллинов. В чередовании свирелей и лир игрался «хасапикос» — танец мясников, в котором угадывались мотивы давно погребенной Византии… Селим, натура художественная, невольно заслушался.
— Благодарю вас, — отвечал он послам. — Спешу обрадовать ваши кабинеты: я распорядился, чтобы алжирские и тунисские беи, подвластные моему Сералю, прекратили заниматься разбоем, их корабли уже плывут сюда, чтобы под флагом Кучука решить исход войны на Черном море.
— В этом случае, — поклонился британский посол, — лондонское Сити не оставит вас своим доброжелательным вниманием.
— Браво, браво! — воскликнул пруссак…
Но случилось то, чего на берегах Босфора не ожидали: шведский король первым из коалиции понял, что в Петербурге ему не бывать, и в августе 1790 года Россия — опять-таки победоносная! — принудила Швецию к миру. Антирусская коалиция потерпела крах, и в банках Сити мешки с золотом остались целы. Здесь уместно напомнить, что адмирал Горацио Нельсон не был еще знаменит и, залечивая тяжелую форму дизентерии, он пребывал на берегу в унизительном забвении, получая лишь половину жалованья, ибо своим отвратным характером и завистью к подчиненным немало испортил свою карьеру…
Селима III навестили дряхлые евнухи:
— Гаремные жены изнылись от тоски и даже стали роптать, отчего столь великий султан не навещает их для услаждения?
— Скажите им, — отвечал султан озлобленно, — чтобы забыли обо мне, пока я не развяжусь с русскими на Дунае…
Селиму было сейчас не до жен, а ропчущих всегда можно зашить в мешок и окунуть в ночные воды Босфора, — нет, теперь совсем иное занимало султана. Неожиданный мир между Россией и Швецией расстроил его планы, но в эти же дни Селима утешило известие из габсбургской Вены: Австрия соглашалась на сепаратный мир с Турцией, она выходила из войны, отдавая туркам сербский Белград — эти главные ворота в Европу, откуда турки много столетий подряд грозили Габсбургам; теперь эти дунайские «ворота» снова были в руках Турции…
Русский посол еще томился в темнице Едикюля!
Но в Константинополе, после заключения мира с Веною, вскоре появился австрийский консул. Нигде так не испугались французской революции, как в Вене, и потому консул сразу стал жаловаться на безобразное поведение французской колонии в Константинополе. Селим III, конечно, его не принял, считая Австрию «побежденной», и потому консул высказал свои обиды реис-эфенди Ахмету-Атифу: