Анатолий Рыбаков - Дети Арбата
— В праздничном номере газеты, — говорил Лозгачев, — нет передовой статьи о шестнадцатой годовщине Октября, ни разу не упоминается имя товарища Сталина, портреты ударников снабжены злобными, клеветническими стишками. Вот одно из них, кстати, написанное самим Панкратовым: «Упорный труд, работа в моде, а он большой оригинал, дневник теряет, как в походе, и знает все, хоть не читал». Что значит «труд в моде»?… — Лозгачев обвел зал строгим взглядом. — Разве у нас труд «в моде?» Трудом наших людей создается фундамент социализма, труд у нас дело чести. А для Панкратова это всего лишь очередная «мода». Написать так мог только злопыхатель, стремящийся оболгать наших людей. А ведь на прошлом партбюро некоторые пытались обелить Панкратова, уверяли, что его вылазка на лекции Азизяна, защита им Криворучко — случайность.
— Кто это «некоторые»? — спросил Баулин, хотя он, как и все, знал, о ком идет речь.
— Я имею в виду декана факультета Янсона. Думаю, что он не должен уйти от ответственности.
— Не уйдет, — пообещал Баулин.
— Товарищ Янсон, — продолжал Лозгачев, — создал на факультете обстановку благодушия, беспечности и тем позволил Панкратову осуществить политическую диверсию.
— Позор! — выкрикнул Карев, студент четвертого курса, миловидный парень, известный всему институту демагог и подлипала.
— Партийное бюро института, — закончил Лозгачев, — решительно реагировало на вылазку Панкратова и сняло газету. Это свидетельствует о том, что в целом партийная организация здорова. Наше твердое и беспощадное решение подтвердит это еще раз.
Он собрал листки и сошел с трибуны.
— Редактор здесь? — спросил Баулин.
Все задвигались, разглядывая Руночкина. Маленький, косоглазый Руночкин поднялся на трибуну.
— Расскажите, Руночкин, как вы дошли до жизни такой, — проговорил Баулин с обычным своим зловещим добродушием.
— Мы думали, что не стоит повторять передовую многотиражки.
— При чем тут многотиражка? — нахмурился Баулин. — Когда вы выпускали номер, она еще не вышла.
— Но ведь потом вышла.
— И вы знали, какая в ней будет передовая?
— Конечно, знали.
В зале засмеялись.
— Не стройте из себя дурачка, — рассердился Баулин, — кто не дал писать передовую? Панкратов?
— Не помню.
— Не помните… Вас это не удивило?
Руночкин только пожал плечами.
— А предложение Панкратова написать эпиграммы удивило?
— Раньше мы их тоже писали.
— Вы понимаете свою ошибку?
— Если рассуждать так, как товарищ Лозгачев, то понимаю.
— А вы как рассуждаете?
Руночкин молчал.
— Дурачка строит! — выкрикнул опять Карев.
Баулин посмотрел в бумажку.
— Позднякова здесь?
Улыбаясь, хорошенькая Позднякова поднялась на трибуну.
— Что я могу сказать? Саша Панкратов решил передовой не писать, а ведь он комсорг, мы должны его слушаться.
— А если бы он вам велел прыгнуть с пятого этажа?
— Я не умею прыгать, — ответила Надя, — и я думала…
— Вы ни о чем не думали, — перебил ее Баулин. — Или вам нравится, когда так издеваются над ударниками учебы?
— Нет.
— Почему не возразили?
— Они бы меня не послушали.
— А почему не пришли в партком?
— Я… — Позднякова поднесла платок к глазам. — Я…
— Хорошо, садитесь! — Баулин опять посмотрел в бумажку. — Полужан!
— Нечего их слушать, пусть Панкратов отвечает! — крикнули из зала.
— Дойдет очередь и до Панкратова. Говорите, Полужан!
— Все случившееся я считаю большой ошибкой, — начала Роза.
— Ошибки бывают разные!
— Я считаю это политической ошибкой.
— Так и надо говорить сразу, а не когда тянут за язык.
— Я это считаю грубой политической ошибкой. Я только прошу принять во внимание, что я предлагала написать передовую.
— Вы думаете, это вас оправдывает? Вы умыли руки, хотели себя обезопасить, а то, что такая пошлятина будет висеть на стене, вас не волновало? Вы сами писали эпиграммы?
— Да.
— На кого?
— На Нестерова, Пузанова и Приходько.
— Один обжора, другой — сонная тетеря, третий — жулик. И это вы считаете прославлением ударничества?
— Это моя ошибка, — прошептала Роза.
— Садитесь!… Ковалев!
Бледный Ковалев вышел на трибуну.
— Я должен честно признать: когда шел сюда, мне не была полностью ясна политическая суть дела, казалось, что это шутка, глупая, неуместная, но все же шутка. Теперь я вижу, что мы все оказались орудием в руках Панкратова. Правда, я настаивал на передовой. Но, когда речь зашла об эпиграммах, смолчал: эпиграмма писалась на меня и мне казалось, что, если я буду возражать, ребята подумают, что спасаю себя от критики.
— Постеснялся? — усмехнулся Баулин.
— Да.
— Ковалев сразу пришел в бюро и честно рассказал, как все было, — заметил Лозгачев.
— Лучше бы он пришел до того, как повесили газету, — возразил Баулин.
Поднялся Сиверский, преподаватель, топографии. Саша никак не предполагал, что он член партии. Этот молчаливый человек с военной выправкой, в синих кавалерийских галифе и длинной белой кавказской рубашке казался ему бывшим офицером царской армии.
— Ковалев! Вы стеснялись возражать против эпиграмм на себя?
— Да.
— Почему же вы не возражали против эпиграмм на других?
— Демагогический вопрос! — раздался голос Карева.
— Запутывает дело! — крикнул еще кто-то.
Баулин обвел рукой зал.
— Слышите, товарищ Сиверский, как собрание расценивает ваш вопрос?
— Я хотел сказать молодому человеку Ковалеву, что ему не стоило бы так начинать жизнь, — спокойно произнес Сиверский и сел.
— Вы можете выступить в прениях, — ответил Баулин. — А сейчас послушаем главного организатора. Панкратов, пожалуйста!
Саша сидел в заднем ряду, среди студентов с других факультетов, слушал, обдумывал, что ему сказать. От него ждут признания ошибок, хотят услышать, какон будет раскаиваться, чембудет оправдываться. Жалел ли он о том, что произошло? Да, жалел. Мог не пререкаться с Азизяном, мог выпустить газету так, как ее выпускали всегда. И не получилось бы тогда всей этой истории, которая так неожиданно и нелепо ворвалась в его жизнь и в жизнь его товарищей. И все же надо выстоять, отстоять ребят, заставить выслушать себя. Здесь не только Баулин, Лозгачев и Карев, здесь Янсон, Сиверский, здесь его товарищи, они сочувствуют ему.
Зал притих. Те, кто вышел покурить, вернулись. Многие встали со своих мест, чтобы лучше видеть.
— Мне предъявлены тяжелые обвинения, — начал Саша, — товарищ Лозгачев употребил такие выражения, как политическая диверсия, антипартийное выступление, злопыхательство…
— Правильно употребил! — крикнул из зала, наверно, Карев, но Саша решил не обращать внимания на выкрики.
Баулин постучал карандашом по столу.
— Доцент Азизян в своих лекциях не сумел сочетать теоретическую часть с практической и тем лишил нас знакомства с важными разделами курса, — продолжал Саша.
Азизян вскочил, но Баулин движением руки остановил его.
— О стенгазете. Прежде всего я, как комсорг, полностью несу ответственность за этот номер.
— Какой благородный! — закричали из зала. — Позер!
— Именно я сказал, что передовой не надо, именно я предложил поместить эпиграммы и сам написал одну из них. И ребята это могли рассматривать как установку.
— Установку? От кого вы ее получили? — пристально глядя на Сашу, спросил Баулин.
В первую минуту Саша не понял вопроса. Но, когда его смысл дошел до него, ответил:
— Вы вправе задавать мне любые вопросы, кроме тех, что оскорбляют меня. Я еще не исключен.
— Исключим, не беспокойся! — крикнули из зала. Уж это-то точно Карев.
— Дальше. Передовую не написали потому, что не хотелось повторять того, что будет в нашей многотиражке и факультетском бюллетене. Там более квалифицированные журналисты…
— Судя по эпиграмме, ты даже поэт, — насмешливо сказал Баулин.
— Писака! — крикнули из зала.
— Я допустил ошибку, — продолжал Саша, — передовую надо было написать. Теперь об эпиграммах. В них самих нет ничего предосудительного. Ошибка в том, что их поместили под портретами ударников. Это исказило смысл.
— Зачем поместили?
— Думалось повеселить ребят в праздник.
— Весело получилось, ничего не скажешь, — согласился Баулин.
Все засмеялись.
— Но, — продолжал Саша, — обвинения в политической диверсии я отвергаю категорически.
— Скажите, Панкратов, вы обращались к кому-нибудь за содействием? — спросил Баулин.
— Нет.
Баулин посмотрел на Глинскую, потом на Сашу.
— А к заместителю наркома Будягину?
— Нет.
— Почему же он просил за вас дирекцию института?
Саше не хотелось называть Марка, но выхода не было.
— Я рассказал об этом Рязанову, моему дяде, а он, по-видимому, Будягину.