Окраина - Иван Павлович Кудинов
И ближайший из его приближенных, друг и наставник, обер-прокурор Синода Победоносцев произносит на этом спешном совещании программную речь, от которой даже у видавших виды сановников и министров холодела душа. Никакого либерализма, никаких поблажек паршивой журналистике, жесточайший контроль, жесточайшие меры!.. — гремит Победоносцев, зловещая звезда которого стремительно всходила на российском небосводе.
Ядринцев, встретив однажды Наумова, расстроенного и хмурого, участливо спрашивает:
— Что, Николай Иванович, плохи дела?
— Хуже некуда, — печально кивает Наумов. — Артель наша распадается. Гаршин болен. Успенский заходит редко. Носятся слухи, что редактором назначат бывшего жандармского полковника…
— Слава богу! Стало быть, «Русское богатство» переходит в руки жандармов? — усмехается Ядринцев.
— А вы, я смотрю, настроены оптимистично. Надеетесь, новый министр не отменит решения насчет вашей газеты?
— Надеюсь. Что же мне остается делать? — И опять посмеивается. — Новый царь, новый министр… новая газета в Петербурге. А вдруг?..
— Желаю удачи, — буркнул Наумов, не веря в это ядринцевское предприятие. И все же издание газеты, к удивлению многих и самого Ядринцева, было разрешено. Он прибежал однажды домой совершенно счастливый и с порога еще крикнул:
— Адечка, можешь поздравить! Утвержден издателем и редактором. Ну, довольна ли мною? — спрашивал, обнимая жену.
Сам собою он доволен. Еще бы: такие «рифы» миновать! Ну что ж, думал Ядринцев, как говорят англичане: diamond cut diamond. Алмаз алмазом режется.
10
Весной 1882 года вышел первый номер «Восточного обозрения». Первого апреля, утром, свежая, только что оттиснутая в типографии газета лежала на столе редактора. Ядринцев, бледный и усталый после пережитых волнения и бессонной ночи, то и дело брал ее в руки, перелистывал, разглядывая издали и вблизи, как бы привыкая к облику новорожденного своего детища, мысленно пытаясь представить, как будут держать его в руках другие — и здесь, в Петербурге, и в сибирских городах… Первый номер! Газета только-только начинала свою жизнь. Какой будет эта жизнь — короткой или долгой? Яркой, страстной или скучной и пассивной?..
Многое теперь зависело от него, Ядринцева, издателя и редактора. Он это понимал. Понимал, какую ношу взвалил на себя — и не страшился. «Выдюжим, — вслух говорил, расхаживая по кабинету, дверь которого в это утро почти не закрывалась: забегали поздравить друзья, знакомые, малознакомые и вовсе незнакомые, сочувствующие сибирскому делу. — Выдюжим!»
Зашел Потанин. Весело заговорил:
— Иду мимо и чую — Сибирью пахнет! Откуда ж, думаю, этот сибирский-то дух в столице, на берегу Невы? Вот и решил заглянуть. — Крепко пожал руку новоиспеченного редактора, потом порывисто притянул, обнял, расцеловал. — Поздравляю! От всей души поздравляю! Один бог видит, какое великое дело вы сделали. А теперь и люди увидят, — добавил многозначительно.
— Перед богом-то легче оправдаться, чем перед людьми.
— Ну, ну, чего вам оправдываться? Люди должны быть благодарны вам.
Потанин прошел к столу, повернулся, увидел раскинутую подле дивана огромную медвежью шкуру, засмеялся:
— Так вот откуда сибирский-то дух! — ступил осторожно на шкуру. — Откуда такая роскошь?
— Друзья прислали. Учитель Щеглов приезжал, привез поклон от Глеба Фортунатыча Корчуганова, гимназического товарища, и в подарок вот шкуру сибирского медведя. Только главный-то аромат вот здесь, — взял со стола газету, протянув Потанину. Тот внимательно разглядывал, близоруко щурясь, медленно перелистывал.
— Даже не верится. Хотя и держу в руках. Знаете, как поэт Минаев каламбурит: гимназии — гимн Азии. Ну-с, что там происходит в российской-то Азии? Посмотрим!
Первый номер «Восточного обозрения» открывался статьей редактора:
«Желая дать по возможности правдивую картину жизни востока в ее многообразных проявлениях, попытаться определить роль национальности на азиатском Востоке и ее общечеловеческое призвание, а также желая выразить нужды и потребности русского общества на окраине, мы предприняли издание, знакомящее европейскую Россию с Азией и Сибирью, как и обратно — жителей окраины с жизнью и развитием России…»
* * *
Газета выходила по четвергам. И эти дни стали событием. Их ждали, как ждут праздника. И не просто ждали, готовились к ним, работали всю неделю, от четверга до четверга, тщательно отбирая самое важное, интересное, отвечающее времени, нуждам Сибири. В день выхода газеты, по четвергам, квартира Ядринцевых становилась тесной. Собирались не только сибиряки, но и примкнувшие к ним, «заболевшие» Сибирью, как шутил Ядринцев.
Ядринцевские «четверги» стали привычными, необходимыми — особенно для сибиряков, живущих в Петербурге, своеобразной отдушиной, праздником, хотя далеко не всегда велись здесь разговоры праздные. Эти «четверги» стали важной частью жизни и самого Ядринцева, не просто часами отдохновения, а продолжением той работы, которую он вел по сближению, консолидации литературных и общественных сил. Душою же общества на «четвергах» была Аделаида Федоровна, добрая, приветливая, остроумная, умевшая мягко и незаметно убедить, склонить на свою сторону собеседника; стройная, крупная, но отнюдь не полная, с живыми серыми глазами и румянцем во всю щеку, с гладко причесанными темными волосами, она, возможно, не была красавицей, но обладала удивительной женственностью и привлекательностью. Рядом с нею жена Наумова, Татьяна Христофоровна, маленькая и хрупкая, вовсе как бы терялась, была неприметной. Зато Александра Викторовна Потанина, худая и высокая, немногословная, говорившая негромко, но с такою внутренней убежденностью и страстностью, что тотчас, как только она начинала говорить, все взоры обращались на нее. Все три женщины, несмотря на столь резкое несходство — и внешнее, и по характерам своим, были привязаны друг к другу, дружны. Омулевский назвал их однажды святой троицей.
— Иннокентий Васильевич, вы верите в святость? — спросила Аделаида Федоровна. — А в красоту земную?
— Верю и в красоту. Но вокруг столько грязи, притворства и лжи, что было бы непростительно воспевать только красоту, — ответил Омулевский. — Иногда душа просит песни, а строгий ум диктует сатиру…
— Да ведь сама поэзия — это красота, о чем бы она ни была.
— А беллетристика? — подал голос Наумов, сидевший доселе с видом безучастного созерцателя в кресле. — Неужто к беллетристике это не имеет отношения?
— Имеет, Николай Иванович, имеет.
— Ну, слава богу! — встал он. — А то уж я подумал, что бедным беллетристам недоступна красота… — проговорил уже на ходу, направляясь в кабинет, откуда доносились возбужденные голоса, среди которых выделялся напористый и энергичный голос Ядринцева.
Наумов остановился у двери, заглядывая в кабинет, минуту-другую изучал его, хотя, по правде сказать, все уже давно было изучено. А кабинет необычен, он скорее похож на музейную комнату — большой стол завален газетами, журналами, корректурами; на этажерке, что стоит в углу, разложены образцы сибирских пород — мрамора, кварца, известняка, различных руд; стены сплошь увешаны картами, какими-то