Владимир Личутин - Раскол. Книга III. Вознесение
Самое бы тут время закодолиться за камень-баклыш хоть бы саженях в трех от уреза воды, вон торчит влажной лысиной его головизна, но где вязку взять, чтобы зачалиться? А на шесте, как ни похваляйся силушкой, Медвежья Смерть, тебе от приливного напора не остояться. Снесет в берег и закинет на кручу, посадит плотишко, что тебе мутовку в тестяную квашню.
… А море, очнувшись от дремы, вновь принялось раскачиваться, и по всему свинцово-угрюмому полю, нечаянно обрызганному прощальным солнечным светом, заиграли бельки, вода заподымалась к небу угрозливо, молчаливо, отороченная кружевным воротником; то полуночник круто сменился на сиверик, причесал море против шерсти, срывая водяную пыль.
… Куда еще медлишь, беглый человечишко? какой манны небесной выжидаешь, какой подмоги сулит пустынный рыжий берег с проплешинами снега? иль за камешником на опушке сосённика посулился нечаянный путник? Вот те Бог, христовенький, помстилось тебе, поблазнило. Уж больно долго, милок, затягиваешь ты подпруги и умащиваешь седло, и нашариваешь носком сапога стремя, когда стрела басурманская уже сорвалась с тетивы, сыскивая ядовитым жалом податливой прорешки в твоем беззащитном зипуне… Кидайся-ка, братец, охлупью на потную конью спину да наддай пятками в боки, как бывало в детстве, и скачи опрометью подальше от верной гибели…
Любим с надеждою воззрился в смутный берег, уже призамгленный снежной моросью, и ему почудилось, что на опушке мелькнул человек. Но, оглянувшись на море, он сразу же забыл о призраке; та буча, что прежде варилась в морской голомени, где-то далеко, за Кузовами, под Терским, поди, берегом, уже примчалась на переменных к святому острову. Дегтярная туча наползла клином и заполнила собою все небо. Ветер туго ударил в спину, и, будто из преисподней, хлестко сыпануло снежным пашеном, и весь мир враз замутился и вовсе пропал из глаз; крупичатое студеное сеево навесило плотные запоны возле самых глаз. Только по волне, вздымающей плот, и можно было догадаться, где земля…
Нет, не дождаться Любиму отлива. Это на карбасишке, хоть бы и из последних сил, но можно выбиться в голомень на веслах. А как же сладить с плотом? Да лишь бы в море выцапаться хоть ногтями, а там из кафтанишка и пехального шеста справит Любим парусишко, вздымет над головою, и спутний ветер сам домчит к горе. Двум смертям не бывать… Дак что за кручина? Любим спрыгнул в вязкий рассол и, рыча зверино, поволок плот за расчалку, грудью расталкивая вязкую накатную воду, порой проваливаясь в нее по самую маковицу.
Волна пошла положе, грузнее, и Любим закатился на ковчежец. Он даже не чувствовал стужи. Снег проредился, пошел лепехами, и беглец увидел, что клин соснового бора приотодвинулся и замаревел, как бы завесился споднизу сизым туманцем. Ну, слава Богу, снялися от неволи и безделицы; сейчас за мысок завернуть, и можно парус ставить. Ветер-сиверко отдорный, считай, к полудню у домашней горы будем. И эх, да где наша не пропадала! На то и мутовка, чтобы квашня не скучала…
Любим опустился на плотишко, чтобы снять и выжать платье. Один сапог он уже посеял, второй – разбух и расквасился. Вода окротела, раздумывала, сдвигаться ли обратно в море, и плот мерно покачивало на взводне.
… Беда улучивает минуту и подхватывает человека, когда он расслаблен успехом иль счастьем. Потому, христовенький, и в дни радости поджидай вестника с печалью…
Прежде-то плавывал Любим с отцом, и тот, артельный староста сокольих помытчиков, чуял по всем берегам Белого моря каждый подвох, коих изнасеяно тут повсеместно несчетное число: то кошку намоет, то камень-одинец как бы сам собою, словно гриб, вырастет со дна, призатенив коварным тонким слоем воды розоватую макушку, то льду наторосит в неподобном месте, то салму, где веками хаживано, вдруг заилит песком…
Любим сейчас помнил одно, что стоит лишь промешкать, и тот ознобный низовой ветер, что царюет по-над морем, скоро вытянет из костья и жил последнее тепло, окует волю, и тогда никакая нездешняя сила не подвигнет к жизни зачужевшее тело. Руки опустятся безвольно сами собою и станут ватными, веки набрякнут сном, и близкая смерть покажется необыкновенно сладкой и желанной. Надо немедля выжать одежонку. Не сымая кафтана, Любим со тщанием выкрутил исподники и шальвары, попытался натянуть на себя. Но порточонки на морозце разом склеились. И пока несчастный возился со штаниною, разминая в ладонях, плот незаметно сел на подводную коргу, коей веками здесь не бывало. Вязки лопнули, как гнилые нитки, и волна-толкунец мигом разобрала ковчежец по бревешкам.
Бог пас, Бог… На счастье Любима берег был рядом. Взводень выбил беглого на камни, выдавил из моря, как негодящую снулую рыбешку. Любим, отхаркивая круто посоленное пойло, выполз на травянистую бережину, тупо соображая о случившемся. Он остался без сапог, но с суконными шальварами, которые судорожно сжимал в горсти, забыв о них.
Незаметно стемнилось, повалил снег плотной шуршащей стеною. Накатный гуд утих, но тонко зазвенело над островом, зацвиркало, словно бы синицы-теньковки слетелися на поедь; вот кто-то громоздкий загомозился на корге, закряхтел, посыпалось разбитое стекло; на песчаной косе схватились в поединке матерые моржи, склещились смертно клыками, раздался истошный вопль и рев; поползли туша на тушу, кряхтя и сваливаясь в море и снова приступая ордою на гибнущего человека.
То льды притянулись с Груманта и сейчас торосились вокруг Святого острова, умащивались на зимовку, воздвигали неприступные стены и выставляли своих дозорных. Снег прекратился, и над морем взошла луна, желто-красная, как агарянская древесная овощь. Значит, ночью прижмет мороз. Любим поспешил к лесу. Да что толку ереститься? Топор утопил, нож пропал из-за голенища вместе с юфтевым сапожонком. Бежал из беды, да вот попал в погибель. Только с повинною сей же миг мчать в монастырь, сколько достанет сил, и может, ходьбою удастся отогнать Невею прочь от себя. Однажды в уносе морском две седьмицы таскало на льдине без еды-питья, и смертные рубахи были уже надёваны, и Господа молили, чтобы даровал достойной кончины, но тогда-то возле был татушко родимый; и даже в крайние минуты тоски, когда волком выть хотелось от бесхлебицы, – так и в те минуты не верилось в конец. Был Любимко совсем парнишонкой, жизнь для него мыслилась вечной и безнесчастной; думалось порою игриво: де, вот и замерзнет коли, словно сосулька, и станет глядеть сквозь прозрачный кокон, как убивается над ним потемневший от страстей отец, а после и зажалеет родимого, да и разобьет ту ледяную склышечку и снова, на радость батяньке, встанет на ноги жив-здоров…
Вспомнилось: брат Минеюшко бродил по Руси вовсе раздемши, но и те несносимые мытарства пересиливал молитвенной душою.
… Только бы не заснуть. А так хотелось залезть под еловую выскеть, как в берлогу, приторкнуть колени к подбородку, да и отплыть на долгий отдых. Тамо, через реку смерти, сказывали, хороший перевозчик служит, дорого не берет, пятиалтынного хватит, только не груби и не задирайся с ним…
А обратно в тюремку хода нет. Пусть и медом стоялым встретят и сдобными перепечами.
… Любим обломил сук потяжельше и на палой колодине умягчил, исколотил замерзшее платье, кое-как прикрыл наготу и стал бегать вкруг дерева, дожидаясь рассвета. Эх, сейчас бы зверя сохатого завалить, свернуть бы ему шею, да содрать шкуру и завернуться в нее, а напившись парной кровушки, просунуть ноги во вспоротую брюшину и вдоволь наестись мяса сырого с ножа: тогда и сам черт не страшен. А еще лучше разбитную молодку привести бы за косы от кружечного двора и, обмывши ее хорошенько в баенке, привалить под бок. Но совсем бы ладно, кабы…
… Любим бегал, пока не забрезжило. Хрустел, сверкал снег под луною. Ноги поначалу горели огнем, а после отерпли, иль онемели, иль отмерзли совсем. Знать, скоро обломятся, как мерзлые сучья. Да и пропасть тут совсем… Братец Феодор всю Русь изошел босым; сказывал, де, поначалу от боли криком кричал. А после ничего, приобык… Был бы нож, надрал бы бересты и сшил бы ступни, наклал вместо стелек моху-ягелю, и никаких тебе валяных пимов не надо. Раньше бы подумать, накануне что-то сделать, но день-то короток, да и шибко угорел тогда от беды. Когда становилось невозможно, Любим сдирал с плеч кафтан и топтался на нем; ноги отходили, но от боли, казалось, запирало сердце. На свету, еще не выходя из леса, Любим вырыл из-под снега трухлявую березовую колоду, надрал с нее кожи, кой-как, трясущимися руками изладил пленицы, но на десятом шагу, пока выходил к взморью, они рассыпались. Надо думать, как достать огня…
Любим выбрел на песчаную косу и поначалу ослеп от голубого сияния; припайный лед угрюмо и плотно заставил море, куда хватал взгляд; тучи поразогнало, и море ослепительно сверкало, одетое в венчальное платье. Казалось, иди пеши во все концы, везде тебе прямая дорога к дому. Но Любим-то знал, что верст за пять льды кончатся и встретит тебя бессонная беспокойная вода; ветер подует с горы, льды оживут, полезут друг на друга и с грохотом похоронят безмозглого человечка в своей погребице…