Петр Полежаев - Престол и монастырь; Царевич Алексей Петрович
Зная аккуратность царя, Степан Богданович на другой день, принарядившись в мундирную форму, поспешил отправиться к царскому домику, около крылечка которого как раз попал к царскому выходу в церемониальную процессию. Впереди открывал шествие в должности маршала богато одетый карлик с жезлом, обвитым падавшими вниз лентами разнообразных цветов. За маршалом выступала пара — жених-карлик Ефим Волков и невеста-карлица — в роскошных костюмах, а за этой парой следовали: сам государь со свитой, состоявшей из приглашенных, сообразно их высокого роста, министров, генералов и офицеров, к которым примкнул и Степан Богданович. Следом за церемониальной свитой тянулись тридцать шесть пар карликов, выписанных из разных мест империи для этого торжества, по два в ряд, по степеням роста — самые малорослые впереди. Всю процессию окружали громадные толпы народа.
Свадебный обряд совершался в крепостной Петропавловской церкви. Венчальный венец над головой невесты держал сам государь, представлявший чрезвычайно оригинальный вид по контрасту роста с невестой. Бракосочетание прошло без особенных приключений, если не считать одного забавного курьеза: когда венчавший священник обратился к невесте с вопросом, не обещала ли она своей руки кому-нибудь другому, невеста громко выкрикнула: «Вот была бы штука-то!» — а затем на повторенный вопрос высказала «да» с таким наивным и уморительным выражением, что по всей церкви раздался невольный смех.
Из церкви новобрачные со всеми участвующими направились к Васильевскому острову, в дом светлейшего князя Данилыча, у которого был приготовлен для них парадный обед с танцами и разными увеселениями. Степан Богданович не верил глазам и ушам своим. Не далее как накануне, по приезде в город, осведомляясь о придворных новостях от одного знакомого, вхожего во все дома сановников, он узнал, что малолетний сын светлейшего, хорошенький мальчик, общий любимец, а в особенности отца, лежит в тяжкой болезни, приговоренный всеми призванными придворными докторами совершенно безнадежным, которому будто бы осталось и жить-то не более одного дня.
«Как же это так? — думал Степан Богданович. — Сын, любимый сын умирает, а отец здесь, в полном наряде, в своей датской голубой ленте и смотрит вовсе не печально. Верно, или приятель ошибся, или князь не подозревает опасного положения сына».
Но приятель не ошибся и не обманул генерала Глебова, — светлейший князь сам не хуже докторов понимал и видел смертный исход болезни сына. За несколько комнат от большой, облитой светом и убранной цветами залы, где гремели два хора музыки и где за расставленными посредине обеденными столами пировали карлики, а за узкими столами вдоль стен угощались гости-великаны, в небогатой детской, закупоренной, с затхлым неосвежаемым воздухом, на маленькой постельке метался бледный, исхудалый ребенок в предсмертной агонии. Около постельки — только мать Дарья Михайловна да старая няня: первая знакомая ребенка в человеческом мире, первая встретившая и последняя провожающая его. У обеих женщин глаза с красными опухлыми веками, сухи, без слез, с каким-то тупым выжидательным напряжением обе смотрят на умирающего, прислушиваются к его редкому и короткому дыханию, будто боятся потерять его последний вздох. Обе женщины точно окаменели, только Дарья Михайловна по временам с болью и тоскливо поведет бровями, когда особенно визгливые музыкальные тона или какой-нибудь дикий выкрик заставлял ребенка испуганно вскинуть глазками.
А между тем в главной зале веселье разливается широкими волнами. Обильными тостами, которыми осушают карлики не меньше и не реже великанов гостей, оканчивается обед и начинаются танцы. Что за странная, нечеловеческая оргия? Опьянелые герои — уроды карлики, кто с громадной головой, кто с короткими вывороченными ногами, кто с выпятившимся животом, пляшут, кривляются, кружатся, визжат, хохочут, поют. Смеется государь, смеется светлейший, хохочут и зрители, смотря на эту беснующуюся толпу, — всем весело!
«Что это? Где я?» — спрашивает сам себя Степан Богданович, оглушенный, обезумевший от этой дикой оргии, шума, суматохи и непристойной пляски. С напряженным вниманием он не спускает глаз с светлейшего князя, все старается подметить, не проглянет ли на этом красивом лице хоть мимолетно тень сердечного горя, беспокойства, тревоги за любимого сына, может быть умирающего теперь, в эту минуту, но ничего, кроме задушевного, самого беззаботного веселья… «Люди ли это?» — шепчет Степан Богданович, невольно хватаясь за голову и закрывая глаза.
Вечером новобрачных карликов проводили в спальню царя с торжественной церемонией, а к утру не стало любимого ребенка светлейшего, о котором отцу за весельем некогда было вспомнить, а потом за урочной работой некогда было и проводить до последнего жилища.
Месяцев через девять новобрачная умерла в мучительных родах мертвым ребенком, а вслед за тем практическим царем был издан указ, запрещающий свадьбы уродов карликов.
XIV
С самых похорон своей жены, кронпринцессы Шарлотты, царевич Алексей Петрович в городе почти нигде не показывался. Бывал он только изредка у Александра Васильевича Кикина да ежедневно украдкой в доме Вяземского, у своей Афросиньи. Даже больного отца, после апраксинской ассамблеи, он навестил не более одного раза, дня через два после причащения, когда, по словам приближенных, царю стало получше. Государыня Катерина Алексеевна встретила пасынка в сенях ласково и приветливо, но поспешила высказать, что отец очень болен, серьезно болен, что доктора запретили ему настрого всякое волнение, всякий разговор и что в этот день в особенности необходимо быть осторожным. Алексей Петрович вошел к отцу, увидал его исхудалое лицо, прислушался к неровному сонному дыханию, подумал, как бы не расстроить больного после сна, подумал — да и вышел, не сказав ни одного слова.
Если у отца эпилепсия, то в такой болезни, приключившейся в зрелых летах, как доподлинно заверяют господа медикусы, больные долго не живут, раздумывал царевич дорогою, возвращаясь домой. Это предположение он и передал встретившемуся с ним Александру Васильевичу.
— И с чего ты, царевич, взял, будто отец твой тяжко болен, все это притвор один, — разуверял Кикин царевича.
— Полно, Александр Васильевич, на днях он исповедовался и причащался, — сомневался сын.
— Нарочно, пустяк, вид только показывает.
«Как же это так, — рассуждал сам с собою Алексей Петрович, расставшись с Кикиным, — очень болен, причащался, исхудал весь, а Кикин говорит, будто только вид показывает, один притвор… Правда, отец любит испытывать людей. Не испытывает ли их он и ныне?»
С едкой горечью сомнения царевич возвратился домой к себе в кабинет, где и принялся за чтение жизнеописания праведных угодников, как это он обыкновенно делывал каждое утро, в память чествуемого в тот день святого.
Кабинет у царевича прост, как и у его отца. В углу, в объемистом киоте множество массивных образов в серебряных вызолоченных окладах, перед которыми теплится неугасимая лампада; кругом стен стулья и лавки, посредине стол, выкрашенный лаком, на котором стоят чернильница в виде глобуса, вывезенная царевичем из-за границы, да раковина с песком; на одной из стен привешена полка с любимыми книгами в кожаных переплетах. Книги по содержанию или богословские, или шутовские, или учебные. Из богословских: животы святых богемских, животы святых Рибоденьера, животы святых немецких, Томас Акемпиз «О чудесах Божиих», Бернарда «Об истинной правде», Дрекселия «О вечности», книга манны небесной; из шутовских: Ларим «О рождении жен», Фиделькопф, Эзоповы басни; из учебных красуется на первом месте знаменитое творение иеромонаха Карпиона Истомина — Букварь словенороссийских письмен со образованиями вещей и со нравоучительными стихами, писанный красками и золотом. Каковы же были модные стихи того времени — можно видеть из красноречивого панегирика розге:
Розгою Дух Святый детище бити велит,Розга убо ниже мало здравию вредит,Розга разум во главу детям вгоняет,Учит молитве и злых всех встягает и т. д.
В кабинете везде: на стенах, стульях и лавках — лежат толстым слоем пыль и грязь. Знакомство с Западом в то время еще нисколько не стерло нашей традиционной нечистоплотности домашнего непоказного быта как в домах средней руки, так и в царских палатах. Позже, через пятнадцать лет, в царствование императрицы Анны Иоанновны, дано было распоряжение государынею о поручении вице-канцлеру и министру иностранных дел графу Андрею Ивановичу Остерману озаботиться уничтожением тараканов-прусаков в покоях Зимнего дворца.
В это утро царевич читал жизнеописание святого царевича Иосафа, пропущенное им по случаю болезни жены. Личность Иосафа ему всегда казалась особенно симпатичной. Алексей Петрович понимал индейского царевича, его тревожную неудовлетворительность окружающею жизнью, его искание чего-то неопределенного, чего-то высшего, искание истины как вечной непоколебимой опоры, его духовную жажду пищи, удовлетворяющей не одни чувственные потребности. У индейского царевича это искание истины удовлетворилось христианским учением, апостолом которого он потом и сделался; в царевиче же Алексее эта неудовлетворенность окружающею жизнью вовсе не находила себе исхода. Перед ним постоянно были две противоположные и односторонние партии: одна — в лице духовных отцов — говорила ему только о внешней обрядности, закрывавшей и искажавшей в корне святое учение; другая — в лице отца с его приближенными — в вечной погоне за материальными благами не понимала духовной жажды, смеялась над ней и гнала таких жаждущих как тунеядцев. Одна сторона говорила о духовном прозрении, облекая это прозрение или в фантастические образы или в фанатическую цепкость к букве, другая же — вовсе отвергала это прозрение как бесплодную трату, не дающую ни хлеба, ни мяса. В душе своей царевич инстинктивно одинаково был далек от обеих партий, и если круче отворачивался от партии отца, то единственно от ее принудительного характера, не терпевшего никакого протеста.