Рафаэлло Джованьоли - Спартак
Приблизившись к гречанке, гигант стал перед ней на колени и, взяв обе ее руки, поднес их к губам.
— О моя божественная Эвтибида! — произнес он.
Стоя на коленях, Эномай все же был на голову выше девушки, сидевшей на скамье; только встав на корточки, он мог взглянуть своими маленькими черными глазками в лицо красавицы.
Две эти головы являли необычайный контраст: правильные черты лица, белизна кожи Эвтибиды еще сильнее подчеркивали грубость черт и землисто-смуглый цвет лица Эномая, а его всклокоченные волосы и взъерошенная борода пепельно-каштанового Цвета еще сильнее оттеняли красоту рыжих кос красавицы-куртизанки.
— Долго продолжалось совещание? — спросила Эвтибида, глядя доброжелательно и ласково на огромного германца, простертого у ее ног.
— Да, долго… к сожалению, чересчур долго, — ответил Эномай. — Уверяю тебя, мне так наскучили эти совещания. Я солдат, и, клянусь молниями Тора, не по душе мне все эти собрания.
— Но ведь и Спартак тоже человек действия, и если к его храбрости прибавить осторожность, то это будет только способствовать торжеству нашего дела.
— Так-то оно так… я не отрицаю этого… но я предпочел бы идти прямо на Рим.
— Безумная мысль! Только когда у нас будет армия в двести тысяч, мы сможем сделать такую смелую попытку.
И оба умолкли. Эномай смотрел на гречанку с выражением такой преданности и нежности, на которую, казалось, не был способен этот неуклюжий человек с огромными руками и ногами. Эвтибида старалась изобразить пылкие чувства, которые она, конечно, не могла испытывать, и притворно нежными взглядами, подсказанными ей искусством обольщения, ласкала простодушного германца.
— И вы обсуждали серьезные и важные дела на сегодняшнем совещании? — как бы между прочим рассеянно спросила гречанка.
— Да… серьезные и важные… так они говорят… Спартак, и Крикс, и Граник…
— Да, вы, наверно, говорили о планах предстоящих военных действий?..
— Не совсем так… но то, о чем мы совещались, почти непосредственно относится к этому. Мы обсуждали… ах, да, — воскликнул он, сразу спохватившись, — мы ведь связали друг друга священной клятвой не разглашать того, что там обсуждалось. А я-то, даже и сам того не замечая, чуть все не выболтал.
— Ведь не врагу же ты сообщаешь о своих планах… я надеюсь.
— О моя обожаемая Венера… Неужели ты могла подумать, что если я не рассказываю тебе о наших решениях, то только потому, что не доверяю тебе!
— Этого бы еще не хватало! — воскликнула возмущенная гречанка. — Клянусь Аполлоном Дельфийским! Этого еще не хватало! Неужели после того как я отдала делу угнетенных все мои богатства, принесла в жертву все преимущества жизни среди роскоши и наслаждений и из слабой девушки превратилась в борца за свободу, ты или кто-либо другой осмелится усомниться в моей преданности?
— Да избавит меня Один!.. Верь мне, что я не только боготворю твою красоту, но и высоко чту благородство и твердость твоего духа… Я настолько уважаю тебя, что, несмотря на данную клятву, я хочу сообщить тебе о…
— Нет, нет ни за что! — сказала девушка, делая вид, что она еще больше рассержена, и стараясь отделаться от ласк германца. — Какое мне дело до ваших тайн? Я о них ничего не хочу знать…
— Ну вот, ты опять по обыкновению сердишься на меня… За что ты на меня обиделась?.. О моя обожаемая девушка!.. — смиренно произнес Эномай, нежно лаская Эвтибиду, и в его голосе чувствовались слезы. — Выслушай меня, прошу тебя… знай, что…
— Замолчи, замолчи, я не хочу, чтобы ты нарушил клятву и поставил под угрозу наше дело, — с иронией сказала куртизанка. — Если бы ты верил мне… уважал меня… любил, как говоришь… если бы я была для тебя, как ты для меня, частью меня самой… ты понял бы, что твоя клятва обязывала тебя держать все, что говорили, втайне от всех, но не от меня… если я для тебя, по твоим словам, душа твоей души и все помыслы твои обращены ко мне… Но ты не любишь меня любовью чистой, преданной, безграничной, делающей человека рабом любимого… ты любишь во мне только мою проклятую красоту, ты жаждешь только моих поцелуев… а любви искренней, глубокой у тебя нет, я разочаровалась… это было только мечтой…
В голосе Эвтибиды почувствовались дрожь, волнение, слезы, и наконец девушка разразилась притворными безудержными рыданиями.
Впечатление, произведенное кокетством и всеми ухищрениями Эвтибиды, было как раз то, какого она и ожидала; за последние два месяца она не раз испытывала на Эномае силу своих чар.
Гигант был вне себя; встревоженный, бормоча бессвязные слова, он бросился целовать ноги девушки, стал просить у нее прощенья, клялся, что никогда ни в чем не мог подозревать ее; горячо и искренне уверял ее в том, что, с тех пор как он узнал ее, он любит и обожает ее как нечто для него священное, боготворит, как боготворят богов. И так как гречанка продолжала сердиться, уверяя в том, что она не желает знать никаких чужих секретов, германец стал заклинать ее всеми богами своей религии и начал горячо просить Девушку выслушать его, уверяя, что теперь и впредь, какой бы клятвой он ни был связан, он всегда будет поверять ей все, так как она душа души его и жизнь его жизни.
И он вкратце рассказал девушке все, что обсуждали начальники гладиаторов. Он сообщил, что, после вымазанных соображений о необходимости иметь на своей стороне часть патрициев и римской молодежи, обремененной долгами, жаждущей перемен и мятежно настроенной, было решено завтра же отправить надежного гонца к Катилине с просьбой принять командование над войском гладиаторов; выполнить это поручение взялся Рутилий.
Несмотря на то что германец поведал все тайны Эвтибиде, что и было целью всех ухищрений и уловок гречанки, она продолжала еще некоторое время хмуриться и притворяться недовольной, но вскоре повеселела и стала улыбаться Эномаю, который простерся на полу и, поставив маленькие ножки гречанки себе на голову, сказал:
— Вот… Эвтибида… разве я не раб твой… топчи меня своими ножками… я повержен в прах… голова моя служит скамьей для ног твоих.
— Встань… встань, о мой возлюбленный Эномай, — произнесла куртизанка; голос ее звучал тревожно и робко, между тем как лицо сияло от радости, а глаза мрачно блестели при виде колосса, распростертого у ее ног. — Встань, не твое это место, встань… и иди сюда, ко мне… ближе, к моему сердцу.
С этими словами она схватила гладиатора за руку, нежно притянув к себе; тот вскочил и в порыве страсти обнял девушку, поднял ее на руки, едва не задушив своими бешеными поцелуями.
Когда Эвтибида могла наконец произнести несколько слов, она сказала:
— Теперь… оставь меня… я должна пойти к моим лошадям, каждый день я проверяю, задал ли им корму и позаботился ли о них Зенократ… Увидимся позже… когда все в лагере утихнет. Под утро ты, как всегда, придешь ко мне… Помни, никто не должен знать о нашей любви, никто… в особенности Спартак!
Германец послушно опустил ее на землю и, в последний раз крепко и горячо поцеловав, вышел первым и направился к своей палатке, расположенной недалеко от палатки Эвтибиды.
Через несколько минут вышла и гречанка, она направилась в палатку, где рядом с ее лошадьми находились двое ее верных слуг, безгранично ей преданных. Она размышляла про себя:
«Да, да!.. Задумано недурно… недурно: призвать Катилину, чтобы он возглавил шестьдесят тысяч рабов!.. Это значило бы облагородить армию и самое восстание… За ним пошли бы все самые знатные и отважные римские патриции… возможно, восстали бы и тибрские плебеи… и восстание рабов, которое неминуемо будет подавлено, превратилось бы в серьезную гражданскую войну, следствием которой явилось бы, по всей вероятности, полное изменение государственного строя… Нечего надеяться на то, что влияние Спартака поколеблется, если Катилина станет вождем: Катилина слишком умен, он поймет, что без Спартака ему не справиться с этими дикими толпами гладиаторов… О нет, нет, это в мои планы не входит… и доблестный, и добродетельный Спартак ничего этим не добьется!»
Так размышляя, она дошла до палатки своих верных слуг; там, отозвав Зенократа в сторону, она вполголоса, по-гречески, долго и оживленно разговаривала с ним.
Ранним утром следующего дня тот, кто находился бы на консульской дороге Гнатия, которая ведет от Брундизия к Беневенту, увидел бы стройного и сильного юношу в обыкновенной тунике из простой и грубой шерсти; на его плечи была накинута широкая темная пенула, на голове меховая шапка. Юноша ехал верхом на гнедом апулийском коне, который шел рысью по дороге от Гнатии в сторону Бария. И если бы кто-нибудь встретился с ним и обратил внимание на открытое смуглое лицо юноши, на его довольный, спокойный и непринужденный вид, то по одежде и внешности принял бы его за местного зажиточного земледельца, направляющегося по своим делам на рынок в Барий.