Глеб Пакулов - Гарь
— Я тут полежу, вы там посидите, одумайтесь помаленьку, — попросил, устраивая под голову кулак и закрыв глаза.
Тихий смешок прошумел по скамье круговой палаты:
— Ну и дурак ты, протопоп. И патриархов не почитаешь.
Не открывая глаза, вроде бы засыпая, ответил Аввакум:
— Мы уроды Христа ради, вы славны, мы бесчестны, вы сильны, мы же немочны…
В палату вошёл дьяк Уваров, осмотрелся, понял что к чему, поманил к себе чудовского келаря Евфимия, вдвоём подхватили Аввакума под плечи, подняли на ноги. Евфимий успел шепнуть:
— Прав ты, брате, нечево тебе с имя говорить. Таперя в Соборную иттить надо, так уж то велено.
— Стричь будут, как Лазаря и Епифания, — добавил Уваров. — Укрепись…
— Господи! — воззвал протопоп. — Да онемеют пред Тобою уста лживые, которые скажут на праведника неправедное, да посрамятся, да умолкнут в аду!
И, освободив себя от опекаемых рук келаря и дьяка, распрямился во весь рост и пошёл между стражами из Крестовой.
Отстранённо от окружающего, будто и не он сам, стоял Аввакум в Успении и слушал литургию в паре с дьяконом Благовещёнского собора Фёдором, сыном своим духовным. И когда при переносе святых даров под пение «Херувимской» их расстригали, клацая ножницами, ризничий Павла митрополита чернец Митрофан и дьякон Афанасий, он смотрел на это, как бы паря над всеми под куполом храма, видел, как с него снимают скуфью, поясок, проклинают и предают анафеме, и сам с высоты проклинал их и слышал отдалённый голос свой:
— Июды новые, предавшие Христа, и вы есть прокляты навеки!
И голос Фёдора, вибрирующий в восходящих потоках синего ладана:
— Неправда на Руси правдничает, а царя истинного православного несть! Крайнего Никон-антихрист уморил, а сам, видимость его прияв, за государя правит и всех в Верху царском поменял на бесов и ведмячек, они токмо видом людие царски.
Только позже во дворе патриаршем пришёл в себя Аввакум: сидел в цепях, голоуший, с непривычно лёгкой головой, обхватанной ножницами, в одной рубахе, без нательного креста на шее. Напротив сидели на скамье Дементий Башмаков из приказа Тайных дел и стрелецкий голова — полковник Юрий Лутохин. Дементий рассказывал, как пред судом Собора был на поверку первым поставлен поп Лазарь, так как он не московский, да побывал во многих ссылках, то и не знает его народ и волнений не ждут. Но Лазарь ответами своими и вопросами поставил их всех в тупик, а после и вовсе огорошил, осенясь двуперстием и молвя:
— Молю вас повелети мне идти на судьбу Божью во огнь большой и ежели пожрёт мя пламень, то правы новыя книги ваша, ежели не сгорю, то наши старые отеческие книги правы есть и бысть в церквах, как прежде было.
Задумались крепко патриархи, посовещались и отказали, мол, «…суд соборный есть душеспасительный, а больше сего мы судить не умеем, то дело суда градского». И царь растерялся и на власти страх нападе: от кого не чаяли, от того сия замятия и изыде.
Развели расстриг по разным клетям, а на другой день вывел их двоих ночью к Спальному крыльцу полуголова Осип Салов, тут досмотрели, обшарили полуголых и повели одного Аввакума к Тай-ницким воротам, с выходом из Кремля на берег Москвы-реки. Шёл Аввакум в окружении хмурых стрельцов из охранного царского полка не без робости, думал — не велено ли им посадить его в мешок да в воду. Вышли тайным переходом к берегу. Тут его поджидал Дементий Башмаков и стояла запряжённая телега с охапкой сена. Дементий за руку отвёл протопопа в сторону, сказал тихо:
— Велел тебе сказать государь наш: «Не бойся ты никаво, надейся на меня».
Ещё не веря, что его не утопят потемну здесь же или не отвезут куда на телеге и сбросят в воду, Аввакум поклонился тайных дел боярину, ответил, стиша голос:
— Челом бью на его жалованье, да какая он мне надёжа. Надёжа моя Христос. Ежели не теперь, то всяко помрём, а там, у Христа, то и спросится… Вот всё хочу узнать: Третьяк Башмак, бывый в Сибирском приказе, не сродник тебе, не одного корня? И где он теперича?
— Корень един, да шибко дальний. Он после твоей ссылки в Сибирь много писал Никону и царю о порче древних книг, о двуперстии. Был сослан в Кирилло-Белозёрский монастырь, принял пострижение, снова привезён бысть в Москву. С тех пор инок Савватий крепко заперт в темнице на Новом.
— Ох ты, горюшко-о, — вздохнул Аввакум. — Спаси его Бог на этом и на том свете… Доброй он человече.
Посадили Аввакума на телегу и поехали берегом мимо Китай-города. Трясся на ухабах протопоп, твердил заученное: «Не надейся на князя, на сыны человеческие, в них несть спасения, оно в руце Божьей».
Ехали медленно, словно опасались стуком колёс всполошить людей, уж и так-го было мятежно вчера на Соборной.
Стало светать, закудрявился туманец над рекою, пронизывая его над самой водой, просвистывали, разминая крылья, стремительные утячьи табунки.
Рассвело. Ехали то берегом, то петляли по болотинам, по трясинным запутанным гатям. Позади их тряслась ещё одна телега, и Аввакум разглядел в ней дьякона Фёдора. К полудню добрались до Николо-Угрешского монастыря, въехали во двор и свернули в дальний угол к ледникам с надстроенными над ними деревянными палатками. Тут уж стояла телега со старцем Соловецкого монастыря, всегда тихим и задумчивым Епифанием, и другая с Лазарем. Увидел их Аввакум и чуть было не заплакал: так же надруганы, бедненькие, обхватаны ножницами кое-как — клочья торчат и бороды косенько, на смех, сострижены. Ну как мужички деревенские с бабами по пьяному делу поскубались, а у Лазаря забияшного и синяк под глазом бугрит, аж бровь вверх выпятил. И тоже в одних рубахах. Скоро вкатилась во двор и телега с Фёдором и симбирским протопопом Никифором. Полуголова Салов пошёл к игумену, оставив стрельцов сторожить расстриг.
Узники попросили сотника позволить им сойти на землю, потоптаться, уж больно затекли за дорогу ноги, подогнутые калачиками. Сотник разрешил, и сразу образовался кружок из двадцати стражей и четырёх арестантов. Между собой расстриги почти не разговаривали, так-то уж были потрясены их души содеянной над ними расправой.
Стояли в белых рубахах грустной кучкой, словно отбившийся от стаи табунок усталых лебедей. Зато Лазарь не умолкал. Опершись на бердыши и явно сочувствуя арестантам, стрельцы слушали весёлого попа, мотали красными шапками, иногда матюгались, одобряя ту или иную байку Лазаря.
— Ну же, сказывай, каково под анафемой жить-то, небось, ужасть? — любопытствовали, стараясь разглядеть в расстригах какие-то особые знаки, которых нет на других людях.
— Ужасть как жрать хочу, и усё, — отшучивался Лазарь. — Рогов-копытов нетути, хвостов тожеть.
— Ну усовсем ничаво? — настаивали служивые. — Можа беса куда в пазуху засадили?
— Так уж и ничаво! — Лазарь пощупал синий бугор под бровью. — Эвон темень в очю напустили, токмо не анафемой, а кулаком. — Не-ет, никак имя не отлучить нас от Христова учения. Да кто бы отлучал? Шныри «патриархи вселенные»? Тьфу на их анафему! Они не могут, то имя не дадено, им ба табаком и винищем на Москве торговать, да злато-серебро в мешки прятать, да клянчить у царишки беднова милостыни. Могет быть, они и «вселенские», но токмо не патриарси, а попрошайки и воровайки-пьяницы и блудники. Ну а бес-то, он у всякого есмь, токмо не за пазухой.
— Ишь чё, — перекрестился сотник. — Чаешь, и у меня? А игде?
— У них он в башке, — Лазарь вкрутил палец в висок. — А у тя… Ты ошкур-то штанный оттяги да и глянь, каков он тама-ка.
Сотник взялся было за ошкур, но засмеялся дружелюбно подвоху и ткнул Лазаря в плечо. Стрельцы гоготали, влюблённо уставясь в весёлого попа. Улыбался и Аввакум давно оброненной и утерянной в тёмных казематах улыбкой, да вишь ты её — обрелась, припорхнула.
Подошёл Осип с игуменом, и веселье смолкло. На головы узникам надели по рогожному кулю, Аввакуму замотали её епанчой и развели по углам двора, чтобы не ведали, кто куда посажен. Протопопа вежливо втолкнули в деревянную над ледником палатку, размотали голову, а на ноги нацепили юзы. Осип Салов попросил:
— Ты прости, батюшка, така от власти строга есть повеления. — Толкнул раму оконца, отворил и тяжело вздохнул. — И чево люди ни вытворяют над людями! Ты, тово, ко всякому готовься, слушок ходит… — Махнул рукой и вышел.
Палатка-тюрьма Аввакума стояла так, что в окошко были видны ворота и все входящие, въезжающие и покидающие монастырь монахи и богомольцы. На третий день навестил его князь Иван Алексеевич Воротынский, двоюродный брат царя по матушке, его даже в палатку впустил стрелецкий полуголова. Очень горюнился князь, видя Аввакума полуголого и в цепях. Жалел, да что он мог, горюн, разве бумагу и чернил принёс, да от государя просьбу — молиться за царскую семью и слать ей благословения.
Шли дни — неделя, вторая, за это время много всяких людей побывало под окошком протопопа, но больше никого из мирских внутрь не пускали, видимо, донесли о свидании с благоволящим к Аввакуму Воротынским, не показывался и Осип, распоряжался сторожившими стрельцами сотник. И хлебца и водички в иной день забывали подать. Стольника князя Ивана Хованского-большого и к окошку не допустили — издали, стоя на дорожке, покланялся плача, да и ушёл. Приезжала Федосья Морозова, упросила передать узелок со съестным, перекрестила узника при сторожах да соглядатаях не таясь двуперстным крестом. Навестил и бывший архиепископ Тобольский Симеон, теперь глава Печатного Двора, на прощание пожал протянутую из окошка руку Аввакума, но не осенил ни тем ни другим знамением, поберёгся. Приходил Фёдор Ртищев. Много наведовалось посланцев от царя и патриарха Иоасафа. И у всех одно было к Аввакуму — поступись хоть в малом чём, и тебе простится, но всем им отвечал протопоп: «Не в чем мне каятися, чист бо есмь пред Богом в учении и вере». Но не отступались власти, «лезли в глаза яко мушицы». Надоели настырством, и написал царю и отправил грамотку с Юрием Алексеевичем Долгоруким, который, приезжая, ни о чём не просил, кроме благословения. Чтил за дружество к себе смелого правдослова Аввакум и не сомневался — дойдёт писаньице царю в руки: