Арнольд Цвейг - Воспитание под Верденом
— Вы, должно быть, удивлены? — ухмыляется он. — Да, дело идет на лад. Теперь уж я не расстраиваюсь от всякого пустяка. Самое ужасное — это перевязка по утрам, — морщится он. — Лежать и знать: сейчас начнут тебя мучить и нет тебе никакого спасения! Это, скажу я вам, штука — прямо сердце соскакивает с подшипников.
Карл Лебейдэ ловит себя на желании погладить Палю руку. Бертин робко спрашивает себя: что он ответит этому мученику, когда тот, исполненный надежды, заговорит об их будущей совместной работе в Берлине? В кармане у него шелестит копия письма Диля. Может быть, разговор примет такой оборот, что удастся в комическом виде изобразить всю историю с затребованием, в которую теперь, по милости майора Янша, впутан и Паль.
— Ну, я опять ложусь: моя кровать — моя крепость, — шутит тот. — Тут мы можем потолковать по душам.
Нет ли чего-нибудь нового о России? Вот чего не хватает здесь Палю — возможности перекинуться словечком по поводу этого события, которое перевернет мир. Нет, Бертин и Лебейдэ тоже знают лишь общеизвестные факты. Все трое удивляются силе и последовательности, с которой развиваются события в России.
Но Бертину не хочется включаться в этот разговор. Ему вспоминается случай, свидетелем которого он был, работая вместе с русскими военнопленными в Романи.
В обеденный перерыв один из них, солдат с рыбьими зубами и русой бородой, расселся у огня и стал раздавать ломти хлеба солдатам, но не по доброте душевной, а за деньги: десять пфеннигов ломоть — цена неплохая. Один молодой русский, в шапке, сдвинутой на затылок, с белокурыми волосами, падающими на лоб, подал ему монету, взял ломоть и, держа его в воздухе, открыл рот, как бы собираясь откусить, но вместо этого спокойно сказал: «Когда мы вернемся домой, то убьем тебя, кулака, это уж вернее верного!» Только после этого он откусил хлеб. Лицо спекулянта — грязное и загорелое — слегка побледнело. Уставившись маленькими светлыми глазками в глаза другого, он произнес: «Коли на то будет господня воля, Григорий, то я прежде застрелю тебя». Но младший, набив полный рот, только засмеялся, кивая головой: «Слыхали, ребята? Надо и оба смотреть за нашим кулаком». В кругу раздались смех и ропот; многие, по-видимому, не хотели портить отношений со спекулянтом, который хладнокровно продолжал отпускать товар, считать деньги и совать их в карман. Он только бросил беглый взгляд на штык дежурного солдата. Этот взгляд не укрылся от жующего Григория. «Нет, — засмеялся тот, вытирая руки о шинель, — никакой казак тебя тогда не защитит от нас». — «Коли так будет угодно богу, то никто меня не защитит», — смиренно ответил бородач, тощий парень средних лет: он не поддавался соблазну съесть хлеб и предпочитал продавать его.
Эта сцепа, которую Бертин наблюдал, когда в сердце Франции стояли настоящие русские холода, запечатлелась в его памяти только благодаря своему дикому своеобразию; но после революции она приобрела более глубокое значение.
— Если движение охватило и крестьян, то оно будет удачным и длительным, — говорит он задумчиво. — И во Франции в 1789 году также началось с крестьян. В те времена они, как звери, рыскали по полям в поисках чего-либо съедобного — оборванные человекоподобные существа, так повествует о них историк по имени Тэн, помещик же продавал урожай, чтобы жить в Париже на широкую ногу. В России дело тоже зашло далеко, но разве это мыслимо у нас? — Бертин с сомнением качает головой. — У нас, где все так хорошо организовано?
— Мы даже «организованный голод» изобрели, — замечает Паль.
Карл Лебейдэ, сложив толстые руки на животе, продолжает:
— Милый ты мой, мелькало ли перед твоими почтенными очами слово «мешочничество», которое стало попадаться в газетах? Что касается моей старухи, она пишет поучительные вещи о том, что берлинцы, как перезрелые школьники-экскурсанты, каждую субботу тащатся с мешками куда-либо в окрестности столицы. И как они чертыхаются, если какой-нибудь придурковатый жандарм предлагает им развязать мешок! Но должен сказать тебе, что не так уж много жандармов, которые отнимают у бедного люда злосчастное добро, — сами понимаете, почему. Если такое положение продолжится еще год…
— Еще год! — в один голос восклицают Бертин и Паль.
— Послушайте! — говорит Бертин, потрясенный ужасной перспективой бесконечной войны и весь проникнутый симпатией к товарищам по несчастью. — Последние дни я мечусь то в надежде, то в глубоком унынии. Скажите мне, как вы поступили бы на моем месте? Тебя, Вильгельм, это очень близко касается.
И он излагает ход событий в том виде, как они были ему известны или как он догадывался о них, начиная с первого разговора с Познанским. Паль молча держит корпию письма в слегка дрожащих руках. Лебейдэ, склонив красноватое лицо над подушкой Паля, читает вместе с ним. Бертин, как приговора, ждет их решения. Затем Паль рвет на куски тонкую бумагу.
— Не бывать тому, чего они хотят, — говорит он, — а случится то, чего они не хотят. Ты даже и не представляешь себе, друг, как это кстати. Только на-днях я всесторонне обсудил это с Карлом. Когда мы говорили с ним в первый раз, я был еще оглушен болью. Я совсем позабыл то, о чем мне только в январе подробно писал надежный человек. А теперь ты сваливаешься, как ангел с неба, — и все становится на место.
Ничего не понимая, Бертин смотрит на этих бывалых людей, вслушивается в слова Лебейдэ о том, каким образом может быть отозван с фронта солдат. Обходный путь через военный суд как раз придает силу и действенность плану Паля.
— Нет, — кивает Паль, — дела майора плохи: я с моим пальцем укачу в Германию, а ты, милейший, раздобывай себе помощь хоть с луны. А из военного суда мы уж тебя вызволим.
Бертину немного стыдно за ту осторожность, которая заставила его сначала молчать. Нет, он будет действовать открыто, в согласии с теми, кто ему доверяет… Только сейчас он чувствует, что готов бороться против превратностей, еще предстоящих ему. Поэтому он лишь усмехается, когда к кровати Паля подходит сестра и довольно грубо спрашивает, кто из них Бертин, его уже давно ждут в комнате девятнадцать.
Паль и Лебейдэ смотрят ему вслед, — па его спину, небольшую лысину.
— Мы были к нему несправедливы тогда, в Романи, Карл.
Но Карл Лебейдэ невозмутимо отвечает:
— Лучше причинить несправедливость другому, чем самому терпеть от нее, а для Бертина это все равно прошло незаметно.
Военный судья Познанский долго и с отеческой теплотой прощается с Эбергардом Кронзингом. Соседи по комнате насмешливо прислушиваются к речам толстяка, однако находят и них смысл. Лейтенант Кройзинг никак не хочет примириться с тем, что его намерение — подарить саперам командира в лице Бертина — все же срывается. Познанского интересует лишь свидетель Бертин, единственный свидетель на будущем крупном, судебном процессе казначея Нигля из Вейльгейма, что в Верхней Баварии. Правильности его доводов не может отрицать и Кройзинг. Ворчливо, он защищается:
— Вы хотите, чтобы и я стал таким же подлым эгоистом, как и все в этой войне?
Это «вы» относится к лейтенантам Флаксбауэру и Метнеру, которые поддерживают военного судью Познанского.
— Он способен командовать ротой, а вы пытаетесь уговорить меня в том, что его надо припрятать под стеклянный колпак.
Он создан для военного суда! — кричит в ответ лейтенант Флаксбауэр.
А лейтенант Метнер спрашивает саркастически: не лучше ли предоставить самому Бертину возможность выбора?
— Великолепно! — уже смеется Кройзинг. — Ему еще и выбирать! Как бы не так!
— Вы султан турецкий, — издевается лейтенант Флаксбауэр.
— Предприниматель, — бросает Метнер, которого раздражает тирания Кройзинга, его повелительные окрики.
Чтобы поддразнить его, Метнер рассказывает незначительную историю, не имеющую, собственно, прямого отношения к их разговору и приключившуюся с ним незадолго до того, как он был ранен. Она свидетельствует о бесхребетности, которая превращает рядового немецкого офицера в типичного рядового немца, каким он представляется ему — Метнеру. Состоя докладчиком при командовании Западной группы, он сообщил о жалобе одного офицера, который излил ему душу во время инспекторской поездки по соседним участкам: совершенно невозможно, из-за бесконечных инстанций, втолковать там, наверху, что у него здесь, на передовых позициях (среди этого дерьма, так выразился он), в боевом составе каждой роты всего-навсего по сорок человек, а не свыше ста десяти, как числится на бумаге. «Потом они наверху поражаются, когда нас бьют, — негодовал офицер. — А ведь сами они, не задумываясь, причисляют к составу рот и больных и откомандированных…» Метнер обещал позаботиться о продвижении жалобы. Но когда вскоре после этого с целью расследования из группы Лихова прибыл кто-то в красных лампасах, молодчик отказался от всех своих слов из опасения впасть в немилость полкового начальства. И лейтенант Метнер остался в дураках.