Кристофер Гортнер - Мадемуазель Шанель
— Ты должна пойти со мной к Мисе, — сказал он, уплетая что-то безвкусное и серое. — Она спрашивала о тебе, спрашивала, как дела, как здоровье.
— Да что ты? — Я ткнула вилкой в кусок филе… впрочем, черт его знает, что это было на самом деле, ясно одно: это долго тушили с луком и капустой, потому что других овощей нынче достать невозможно. — Странно, — продолжала я, — я думала, она больше никогда не захочет меня видеть.
— Она говорит, это ты ее бросила. — Кокто наклонился ко мне, словно хотел поведать какой-то забавный секрет, и у меня испарились последние остатки аппетита. Я сразу вспомнила, как он зашел ко мне в гости, когда у нас с Боем случился разрыв, и сообщил о пагубном пристрастии Миси к наркотикам. — Она утверждает, что у тебя была истерика.
Я кисло усмехнулась, закурила сигарету, чтобы заглушить отвратительный вкус непонятно чьего мяса.
— Еще бы! Разве она бывает когда-нибудь виноватой? Она готова обвинить меня и в том, что я развязала войну, если бы нашелся кто-нибудь, кто бы ей поверил.
— Коко, она тебя очень любит.
Он выглядел сейчас таким несчастным, но я никак не могла понять, на самом ли деле он переживает по поводу нашего раздора или просто беспокоится, что его хотят лишить удовольствия посплетничать и позлословить в тесном кругу. И по моему лицу он, должно быть, понял, что я совсем не расположена мириться.
— Она очень расстроилась, что ты с ней поссорилась… и по поводу какого-то там немца тоже.
Тут уж я совсем разозлилась:
— Отнюдь не по поводу какого-то немца. Совсем по другому поводу. — Я помолчала, разглядывая его лицо сквозь сигаретный дым. — Она хоть сказала тебе по какому?
Кокто пожал плечами, но лицо его просветлело; кажется, он уже предвкушал, что в конце концов уломает меня.
— Да так, не очень внятно. Она была не очень разговорчива, на нее даже не похоже. — Он помолчал. — Так, значит, не из-за твоего нового любовника?
Я с трудом подавила желание раздавить сигарету в месиве на тарелке и тут же уйти.
— Именно поэтому ноги моей в ее доме больше не будет. Считает, что хорошо разбирается в вещах, которых на самом деле не знает.
— Нет-нет, она сказала, что ты якобы хочешь спасти своего племянника, что он в немецком лагере и ты очень за него переживаешь. Она не тебя обвиняет, она все валит на несчастные обстоятельства.
— Мися говорила тебе, что она еврейка?
Сама не знаю, как сорвалось с языка… Но, увы, слово не воробей: вылетит — не поймаешь.
Он так и застыл над тарелкой:
— Что-о? Так Мися, значит… — Он оглянулся: столики поблизости были почти все пустые. Увидев его движение, я испытала прямо-таки порочное удовлетворение. Для всех нас страх, что тебя могут подслушать, стал второй натурой, и мне было очень даже приятно, что и Кокто тоже боится. — Я всегда думал, что она католичка. И она сама это утверждает. У нее по всему дому иконы и распятия.
— Она и есть католичка. Я только спросила, не говорила ли она тебе об этом.
— Нет, не говорила.
Он облизал губы. Мне сделалось не по себе. Мися так и не сказала тогда, что она католичка. Мою решимость действовать она швыряла мне в лицо как обвинение. И теперь я дразнила самого закоренелого парижского сплетника лакомым кусочком для всех кумушек города.
— Она пыталась добиться моего сочувствия, — сказала я с деланой беззаботностью. — Ты же ее знаешь. Если лошадей сгоняют в табун, она всегда прикинется хромой кобылой.
Он захихикал, и на душе у меня полегчало. Как ни обожал Кокто копаться в грязном белье, я давно уже знала, что им можно вертеть как угодно.
— Это уж точно. Мися обожает принимать позу мученицы. Стала настоящей отшельницей, почти не выходит из дому, и они с Сертом… — Кокто передернуло. — Судя по тому, как они себя ведут, они с Сертом ненавидят друг друга, день и ночь грызутся, хотя у него есть своя квартира и он вполне мог бы жить отдельно, если бы захотел.
— Ты ошибаешься, они не ненавидят друг друга, — возразила я и махнула рукой официанту, чтобы принес чек. — Они нужны друг другу. А тут, — прибавила я, — расстановка сил совсем иного рода.
— Так, значит, ты пойдешь со мной? — Он вытер губы салфеткой. Тарелка его была пуста, даже отвратительный соус он тщательно собрал кусочком хлеба. — Кстати, из Берлина вернулся Лифарь, был там на гастролях. Мы все собираемся завтра послушать его рассказы. Коко, ты должна пойти. Мы все по тебе соскучились.
— Так и быть, вымою голову и подумаю, — съязвила я. — Вставай, давай-ка прогуляемся, и ты расскажешь мне про свою новую пьесу.
Это всем известный старый трюк: спросить писателя о его работе и он тут же забудет обо всем остальном. Как всегда, трюк сработал безотказно, как заклинание.
* * *Однако я все-таки пошла к Мисе, причем прихватила с собой и Шпатца. Я представила его своему кружку впервые и сделала это намеренно, с открытым вызовом. В гостиную Миси я вошла в норковой шубе, с жемчугом на шее, на губах красная помада, шарф благоухает духами. В тот вечер народу собралось больше, чем обычно: несколько художников, друзей Жожо, кое-кто из мелких чиновников, сотрудничающих с режимом, Мари-Луиза, конечно, Кокто со своим любовником Маре, красавцем-актером, за которым бегали толпы поклонниц, и Лифарь со своим танцовщиком du jour.[48]
Мися с явным ужасом на лице смотрела, как Шпатц помогает мне снять шубу, как наманикюренными, унизанными перстнями пальцами я расправляю складки своего темного шерстяного костюма. Жожо неуклюже подошел к Шпатцу пожать руку. Мари-Луиза уставилась на него, хлопая глазами. Шпатц говорил только по-французски, мы договорились об этом заранее. По-французски или по-английски, но не по-немецки.
После обильного ланча, наглядно продемонстрировавшего, где лежат истинные интересы Жожо, я уселась за уставленное фотографиями фортепьяно, ужасно, кстати, расстроенное, — ко мне подошли Лифарь и Кокто, и я спела несколько песенок, которые исполняла еще в Мулене, тех самых, что когда-то сводили с ума офицеров местного гарнизона. Мой прокуренный голос срывался на самых высоких нотах, но все аплодировали, Шпатц улыбался, и я спела еще несколько, засмеялась, когда в одной песенке забыла слова, и мне на помощь пришел Лифарь, продолжил своим приятным баритоном, и мой ляп прошел даже на ура.
Все это время Мися сидела словно воды в рот набрала.
Потом, уже за испанским коньяком, который Жожо умудрялся доставать бог знает где, кто-то завел разговор о катастрофических потерях, понесенных американцами в Пёрл-Харборе. Настроение разговор никому не испортил, казалось, никто особенно не взволновался, пока не вступил Шпатц:
— Американцы не хотели ввязываться в войну, но теперь наверняка…
— Что? — пропищал Кокто. — Да что они сделают? Что они вообще могут сделать?
— Да-да, — протянул Лифарь, расположившийся на кушетке. — Они же потеряли весь свой флот. Жвачкой, что ли, собираются закидать япошек?
— Ага, и бутылками с кока-колой, — подхватил Кокто, хлопнув в ладоши. — И арахисовым козинаком!
Повисло тяжелое молчание, мелкие чиновники — все чистокровные французы, бюрократы, которые, пользуясь несчастьем остальных, набивали свои кладовые едой, — поглядывали на моих невоздержанных друзей неодобрительно, как вдруг Мися обвела всех недобрым взглядом.
— Убрайтесь! — заявила она.
Никто не пошевелился.
— Убирайтесь! — повторила она.
Потом она встала и окинула нас пылающим взором. Ее помятое платье из джерси — между прочим, одно из моих, но так растянулось, что потеряло форму, и я едва узнала его — плотно облегало лишь ее широкие бедра и большие груди. Видя, что ни один человек не потянулся за шляпой или пальто, она тяжело протопала в свою спальню и с такой силой хлопнула дверью, что на стенах задрожали картины.
Жожо закатил глаза к небу:
— Коко, сходи к ней, узнай, как она, пожалуйста. Целыми неделями вот такая, можешь себе представить?
Мне очень хотелось отказаться, но я кивнула и взяла сумочку. После моего ухода гостиная ожила: все сразу заговорили, стали спорить, вступит Америка в войну или нет, аргументы подкреплялись нелепыми предположениями, преувеличениями и уничижительными оценками подмоченной репутации президента Рузвельта.
Стучать в дверь Миси я не стала. Была уверена, что дверь не заперта. Я распахнула ее и увидела Мисю. Она сидела на краю кровати, сжимая в дрожащей руке носовой платок. Мися подняла на меня полные слез глаза и отвернулась.
— Ну что, пришла торжествовать? — пробормотала она.
Закрыв за собой дверь, я прислонилась к ней спиной и скрестила на груди руки:
— И долго ты будешь так себя вести? Мало того, что у меня закончилось терпение, так и у Жожо тоже, кажется, скоро закончится. — Я полезла в сумочку, достала три флакончика и поставила их на комод. — Вот, пожалуйста, это тебе.