Владимир Личутин - Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство
А если проверить подволоку, да подклети, да кладовые, да вонные амбары с ествою и платьем, без чего сиротой мужик, то никакими ефимками не измерить этой укрепы, того окладного, на чем стоит род кречатьего головщика, царского потешника. Да и то верно: Бог ведает и человеку постановил опасатися нежити и лени, ибо ворог наш израстает из телесной немочи и душевного томления; мужик стоит на вековечной работе, как монах на послушании. Все заповедано и размыслено стариками на собственных страстях, отсюда и наука по памяти и по лишениям. Ведь как задует ветер-морянин, понесет по воле снежные мухи, закидает забоями и заулок, и избу по верхнее жило, когда ни пеши, ни верхи, ни саньми нет ходу – тут, в мезенском подворье, как в осадной крепости, можно переждать любую непогодь, нескончаемую гнетущую завируху. И скот под боком, и всякая кладь, и прожиток; хоть семидневку из избы ни ногою. И тогда невольно возблагодаришь родителя за науку и скопленный приклад. У многа – не у нету, есть что взять...
Вдруг вздох задумчивый, утробный прошелся по повети, застукотало в подклети во хлеву: то Чернавка-кормилица дала о себе знать, стосковалась по обряжухе и травяным угодьям. Скоро вскричит берестяная пастушья труба. В проруб на полу скинул инок корове беремце сена: пусть не тоскует. Оказывается, руки-то чесались, томились по заделью. Монах в дому – даровой прилежный работник: проеди на алтын, а прибытку в полтину.
Так чего же остоялся без нужды, чего заискал в избе? коли собрался куда – иди, с Божьего соизволения. Иль чего захотел схитить? иль утаить в безвременье, без догляду, пока мати-просвирница молит Господа о чадах своих? Вдруг пался на глаза Феодору маленький детский саадак с резным витым рогом лука и щетинкою оперенных стрел с костяными копейцами, приторкнутыми оленьими жилами. Его дитячья забава и радость, первый охотничий успех; когда-то сам ладил и лук, и кроил из нерпичьей кожи налучие. Сколько тому времени будет? Не вечность ли? Сказал же святой угодник: работай – и жизнь твоя протечет незаметно.
В тот год с Соловков попадали, с богомолья, когда путину пресек внезапный шторм и воочию увиделась смерть; хлебнув соленого морского рассола, разглядев костлявую Маруху возле своего плеча и расчуяв ее тошнотное дыхание, взмолился, отчаявшись, отрок: «Господи, ежели спасемся, юродивым стану!» И расслышал Спаситель его детский глас. И неуж забылось обещанное? Как мог он, чернец Феодор, запамятовать обет свой, ведь через него и ниспослал Всевышний на тебя благодать Свою.
Феодор достал из саадака лук, выделил березовой стрелкой сердечко, вырезанное в поветных воротах. Повыше сердечка размашистый осьмиконечный крест, написанный дегтем, а в эту прорезь струит с улицы на сумеречную поветь утренний искрящийся луч, уже окрашенный желтым, и от него на полу растеклась дрожащая теплая лужица. Как заманчиво и благостно встать на нес босыми ступнями... Это по-за тундрами, не давши себе отдыху, выпрастывалось из постелей благословенное солнце. Куда метишь-то, инок? иль забыл о монашеском звании, вдруг почуяв себя прежним отроком-мирянином? не в свое ли ерестливое сердце метишь, чтобы отсечь пути назад? Все вершится в тайных небесных приказах, где нет крючкотвора-подьячего с его непременным магарычом, но есть лишь промысел, по-земному называемый судьбою. Опомнись, Феодор: вдруг мати Улита войдет в сию минуту, и пронзишь ты, забавы ради, ее болящее сердце. Но выпустил инок стрелу, и она закачала перьевым хвостом в лиственничном полотне, в желтом натеке серы.
И тут сразу опросталась душа и уже верно знала, как себя повести...
На извозе послышались шаркающие материны шаги, ее тонкий певучий голос возвестил: «Во имя Отца и Сына...» Сбренчало кованое с насечкой кольцо, поднялась деревянная щеколда в проушине. Инок бесшумно спустился лестницей в повалушу, холодную горенку, где почивала семья летами, через сени прошел в подклет, где хранилась всякая печеная и вареная ества, и оттащил за скобу толстую плаху. На чернца дохнуло из подполья разворошенной преющей землею. Феодор высек огня, запалил жирничек в медной братине, светя под ноги, спустился в подкоп. Вот где его послушание со Светлого Воскресения.
Невелико подземелье – сажень на сажень, – но истрачено изрядно трудов: хорошо гора, высокое место и ярый песок, а то бы давно залился водою. Осталось с неделю работы: зашить стены тесом, набрать из колотья полы – и готова скрытая. В печуру поставил жирничек, стал заглубляться, нарыл в бадейку породы; понюхал из щепоти, заслезился. «Господи, – воскликнул, не сдержавшись, – сколь ты привязчива и неотымчива, мать – сыра земля! Все из тебя, да и все течет в обрат. Сколь ты духмяна, нареченная невеста. И чего пугаются тебя, ис-томяся плотью? Воспой хвалу Господу, перейди аидовы теснины, и откроются тебе врата неизреченные. Знать, то и боятся, что душу неверную имеют. – И опершись на лопату, задумчиво запел: – Укрой меня, мать-пустыня, в темные те ночи...»
Тут сбрякало на дворе, Феодор затих, затаился. Мать приноровилась доить и сейчас ласково уговаривала Чернавку, чтоб не баловала корова. И помрачнел чернец, надулся, как мышь на крупу, и столь желанная скрытня показалась застенком. И чего возрадовался под боком у греха? Еретик Мисаил отравился от Никона и неведающих той проказой потчует. Царь Славы вдруг стал царем Иудейским! И здесь пасут бесы, и мать им первая потатчица.
С отвращением ждал Феодор, пока подоит мать и выгонит скотину на улицу, где, гремя боталами, уже собиралось под пастушью трубу мезенское стадо, чтобы, влажно, раскатисто мыча, отмахиваясь хвостами от надоедного гнуса, важно спуститься в подугорье, в жирные калтусины... Но вот дверь в избе зашаталася туда-сюда, мать принялась за обрядню, растопила печь, и горьковатый дым заструился по подворью, забиваясь в каждый закут; вот и в подкопе потянуло горелым. Опамятовался Феодор, вылез из схорона, поволок бадейку на зады избы, на капустища, озираясь, чтобы через огорожу случаем не высмотрел кто. Узрит сотский, начнет пытать: де, что измыслил?
Через упряг, когда солнце встало выше коньей головы на охлупне, притомился чернец, и вместе с потом утекли прочь все печали, сердце умирилось от работного жара; и уже любил чернец мать свою, как сестру духовную, как монастырскую келейщицу. Но живет в душе неловкость какая-то, словно бы вести грозной быть. От поста, поди, грызь утробная, решил Феодор, споласкивая ноги в кадце, подернутой зеленой ряской. Дождя давно не было и вода затухла. И подивился чернец: в земле убивался, а на платье белом ни одного пятнышка, как бы морозом прокалено. В кладовой выпил, торопясь, кринку кислого молока, решил все-таки мать Улиту построжить и потомить, чтобы покаялась без подсказки. А из избы снедью потянуло, во-ложными житными колобами на коровьем масле, да саламатой рыбьей, да кашей ячней со шкварками и яишней молошной; вот она, природа-то, сколько ни постись, а плоть ворошится. Вошел, на мать остудливо глянул, протопал в горенку, но дверь за собою нарочито не затворил, встал на утреню под образа, еще мстительно, с угасающим чувством подумал: казнись, еретница, помучайся, как Христос мучился, – и прозреешь. Господь наш сколько на кресте страдал за-ради нас, грешных, а мы его за алтын медный продали.
Мать урядливо, дотошно возилась нынче со стряпнёю, кулебяк с сигами вешнего улова напекла гору; такой пирог в страду долго не клекнет и не гусеет. Впереди сеностав, много понадобится телесной крепости, чтобы навить на зиму для скотины зароды сена. И неуж казака нанимать иль бобылей из Лампожни? Сам хозяин с младшеньким таскается по тундрам, и все пожни нынче на Улите и Феодоре. Хорошо хоть сын не кобенится: монасе из жил вытянется, изведется на сенах, но будет ломить, как лошадь, без кручины, не запросит отдоху; да какой из него метальщик, ежли на огурце и редьке, почитай, всю зиму высидел. Мать думала о сыне с жалостию, а тот и за-ради престольного праздника не сжаливался над Улитой, каменно стоял на коленях под образами; а матери так хотелось опуститься рядом в кроткой молитве. И чего восстал, уставщик? по бабьему ли уму его придирки? Хотела к трапезе звать, а язык к нёбу прильнул: страшно, как бы не загрубился...
Феодор поднялся, снял с фитилька елейницы нагар, из отцова стола, где был писчий приклад, достал полдести бумаги, черниленку и зачиненные перья. Не казенный человек Созонт, не начетчик, но любил почитать Священное Писание, посидеть над памятным списком, куда заносил из лета в лето все поморские вести. Он свивал записку в трубу, подклеивая листы, и длина ее была уже в пять саженей. Нарядно, весело было в отцовом месте под образами, да тут же в обе стены косящатые цветные оконницы; немецкие стеколки привез Созонт, похваляясь достатком, с Архангельского города, с ярманки. И чернец сел за письмо к брату Феоктисту, будильщику соловецкому; днями сосед Иван Семенович Личютин собирался на богомолье на монастырские острова и девку свою младшую Олисаву вез на послушание. Вот и спутье.