Павел Загребельный - Роксолана. Роковая любовь Сулеймана Великолепного
— Я над этим никогда не думал. Мог бы отдать Кинату, но кому?
Хуррем, пожалуй, тоже не знала, а может, только разыгрывала неведение.
— А если Гасан-аге?
— Он янычар, а янычарам жениться запрещено.
— Какой же он теперь янычар? Он мой доверенный.
— Все равно янычар. А обычай велит…
— Измените обычай, мой повелитель! Разве вы не Повелитель Века и разве не в вашей воле изменить то, что устарело? И почему янычарам запрещено иметь семьи? Это ведь варварский обычай! Может, потому они так часто бунтуют, восставая даже против султанов?
— Лишенные жен, они служат только войне и государству и лишь благодаря этому являются самыми совершенными воинами из всех известных доныне.
— А разве женщина разрушает державу?
Он хотел сказать, что женщина может разрушить все на свете, но сдержался, вспомнив о себе. Что он без женщины? И что ему держава, земля, все просторы, если не сияют над ними эти прекрасные очи и не слышен этот единственный голос?
— Я подумаю над этим, — сказал он.
Роксолана льнула к нему, словно искала защиты, пряталась от всех несчастий и угроз, хотя что бы ей могло угрожать возле этого всемогущего человека? Диван, визири, палачи, войско, муллы, беи, паши, слуги — все это только исполнители наивысшей воли, а наивысшая власть — в ее руках, и все вершится в темноте, в приглушенных шепотах, во всхлипываниях боли и вздохах радости, без свидетелей, без помощников и сообщников. Может, и недуг послал ей всевышний на пользу и добро, чтобы еще сильнее полюбил ее этот человек, чтобы стал ее опорой во всем, послушным орудием, подножьем ее величия, которое начинается в ней самой, продолжается в ее детях и не будет никогда иметь конца? Кто может остановить султана? Валиде? Великий муфтий? Ибрагим? Сулеймановы сестры?
— Мой султан, мне так страшно почему-то, — льнула она к нему, — так страшно…
Он гладил ее волосы, молча гладил, вкладывая в свою шершавую ладонь всю нежность, на которую только был способен…
И словно бы сжалилось над нею небо, — как только вернулись из венгерского похода Сулеймановы визири и янычары, пришли победители, грабители, убийцы и муллы в мечетях, завывая и закатывая глаза под лоб, стали прославлять силу исламского оружия, умер великий муфтий, светоч веры, защитник благородного шариата Зембилли, служивший еще султану Селиму, которого боялся сам грозный отец Сулеймана, к предостережениям которого должен был всякий раз прислушиваться и Сулейман.
Султан со своими визирями поехал во дворец шейх-уль-ислама верхом, прикоснулся к телу умершего и к его лицу, как будто хотел перенять от него святость, которую тот не мог унести на тот свет. Вслед за султаном все его визири, все вельможи также старались хотя бы пальцем прикоснуться к лицу покойного великого муфтия, точно слепцы или малые дети, и верили, пожалуй, точно малые дети, что перейдет и на них хотя бы капля святости от этого человека, наделенного при жизни наивысшим даром то ли от власти земной, то ли от небесной.
Потом визири и вельможи, сколько их уместилось под табутом, толпясь друг перед дружкой, подняли тело великого муфтия высоко на руках и понесли, передавая с рук на руки, в джамию Мехмеда Фатиха, где и состоялась торжественная молитва за упокой души великого покойника.
К гарему докатились лишь отзвуки тех грандиозных похорон, гарем всегда оставался в стороне от всех государственных событий, но так могло казаться только непосвященным. Роксолана весьма хорошо знала, что означает смерть шейх-уль-ислама Зембилли. Рухнул столп, хоть и трухлявый, но такой внешне крепкий, что никто бы не отважился поднять на него руку, а теперь рухнет с ним все ненавистное и враждебное ей. Пока султан назовет нового великого муфтия, пока тот попривыкнет, пока обзаведется сторонниками, она будет обладать свободой, которой не обладала и не могла обладать доныне, самое же главное: не будет прежней силы у ненавистной валиде, которая во всем опиралась на защитника шариата, пугая им своего властительного сына.
Но валиде, точно чувствуя торжество в душе Роксоланы, незваная явилась вдруг в ее покои, озабоченно справилась о здоровье, чем даже растрогала молодую султаншу и та стала угощать валиде и взаимно спрашивать о ее здоровье, но доброжелательности им хватило ненадолго, ибо валиде, поджимая свои черные губы, повела речь о другом.
— До меня дошли слухи, что ты требуешь от султана раздать всех одалисок из гарема. Это правда?
— А если правда, то что? — жестко спросила Роксолана. — Разве не сказано у пророка: «Никогда не достигните вы благочестия, пока не будете расходовать то, что любите?»
— Ты, может, хотела бы совсем закрыть гарем? Такого еще никогда не бывало. Я не допущу позора падишаха.
— Почему же вы допустили собственный позор, когда султан Селим бросил своих жен и находил утеху с юношами?
— Ты! Как ты смеешь! Гяурка!
— Я султанша и такая же мусульманка, как и вы, моя валиде.
— Я воспитывала своего великого сына.
— А вы уверены, что он ваш сын?
Султанская мать схватилась за грудь. Такого ей не отваживался сказать еще никто. Имела сердце или нет, но схватилась за то место, где оно бьется у всех людей. Роксолана позвала на помощь. Прибежали евнухи, гаремный лекарь. Валиде была бледна, как смерть, не могла свободно вздохнуть, беспомощно шевелила пальцами, как будто хотела поймать, задержать жизнь, ускользавшую, отлетавшую от нее. Наконец пришла в себя, евнухи уложили ее на парчовые носилки, осторожно понесли в ее покои. Роксолана спокойно сидела, взяв на руки маленького Баязида, не проводила валиде даже взглядом, не видела, какой ненавистью сверкали глаза султанской матери, как вздрагивали ее черные губы, точно пиявки или змеи. Пусть! Не боялась теперь никого. Еще недавно была беззащитна и беспомощна. Тогда единственным оружием было ее тело, она еще не знала его силы и не верила в нее, поскольку это же тело было причиной ее неволи, ее проклятием и несчастьем. Впоследствии стало избавлением, орудием свободы, оружием. Теперь ее оружием будет султан. Она будет защищаться им и нападать тоже им. Эта мудрость открылась ей в тяжкие дни одиночества и недуга, в минуты, когда уже казалось, что она умирает. Выжила, чтобы бороться и побеждать. Всех!
Кучук
Стамбул представал во всей своей ободранной, грязной, перенасыщенной дикой жизнью красоте. Телесные судороги улиц. Голуби возле мечетей. Безделье и снование тысяч людей. Гулянье вместо смеха и плача. Гулянье от голода. От отчаянья. От одиночества. Самая спесивая и грязная толпа нищих, которая когда-либо ходила по земле. Шариат позволял побираться старым, бедным, слепым, параличным. Кадий Стамбула назначал главного поводыря нищих — башбея, который выдавал разрешение на право собирать милостыню. Разрешалось попрошайничать в базарные дни — понедельник и четверг. Ходили по улицам и площадям со знаменами, точно воины. К ним присоединялись бедные софты — кто там разберет, где нищие, а где мусульманские ученики? Есть хотят все. Нет прожорливее существа на земле, чем человек, а Стамбул самая прожорливая из столиц мира. Так велось еще от греческих императоров, не зря же Фатих и после завоевания Константинополя целых три года не решался переносить туда столицу из Эдирне. Султан Селим, проведший все свое царствование в походах, не слишком заботился о Стамбуле, установленные еще при Фатихе нормы снабжения столицы не менялись, а между тем город рос, количество бездельников увеличивалось с каждым днем, прожорливости столицы не было ни удержу, ни границ, и когда Сулейман после походов на Белград и Родос на несколько лет засел в своих дворцах, он пришел в ужас от Стамбула, который предстал ему гигантским, вечно разинутым ртом, бездонной глоткой, ненасытным желудком. Столица пожирала поставляемое провинциями в один день, проглатывала одним глотком и снова была голодна, недовольна, это была какая-то прорва, готовая поглотить весь мир, ненасытный молох, требующий принесения ему в жертву всего живого, жратвы и питья, одежды и молитв, дров и воды, посуды и пряностей, оружия и цветов, сладостей и соли, мудрости и огня, мечетей и базаров, коней и кошек, рабов и разбойников, судей и подметальщиков улиц. Днем и ночью отовсюду, сушей и морем, везли в Стамбул хлеб и мясо, рис и мед, растительное масло для пищи и для освещения, сыр, фрукты и овощи, пряности, краски, меха, украшения. Из Румелии и Анатолии шли бесконечные отары овец, из Валахии и Молдавии волы, из Крыма кони, продовольствие прибывало к пристаням Текфурдаг, Гелиболу, Гюмюль-дюйне, Ун-капаны. Когда великим визирем стал Ибрагим, он, по совету Скендер-челебии и Луиджи Грити, ввел по всей империи жесткий учет всего живого, всего, что выросло и могло вырасти, провинциям, санджакам и даже самым маленьким казам устанавливалось количество баранов, которых они должны были выкормить. Стамбул должен был знать о каждой дойной овце в самых отдаленных закутках огромной державы, точно указывались сроки поставок мяса для столицы и даже породы овец. Отары должны были прибывать в Стамбул не позже дня Касима из Румелии и Анатолии, бейлербею Диярбакыра велено было поставлять туркменских баранов из Зулькадарлы для султанского дворца, установлены были цены на овец: та, что ягнилась один раз, стоила двадцать акча, дважды — двадцать пять, трижды — двадцать восемь акча. Стамбульский кадий через назначенных им надсмотрщиков рынков — мухтесибов — следил, чтобы не нарушались установленные цены и порядок торговли. Чужеземные купцы имели право продавать только оптом, в торговых рядах стояли купцы стамбульские. Назначенные кадием эмины наблюдали, чтобы прежде всего закупалось все для султанских дворцов, потом для двора великого визиря, членов дивана, великого муфтия, дефтердара, для янычар и челяди и лишь потом позволялась вольная торговля. С ведома кадия мухтесибы устанавливали цены на хлеб, мясо, овощи и фрукты, на ячмень, корма для коней. Овощи и фрукты должны были быть свежие, кони подкованные. Товары качественные. Весы исправные. Аршины не укороченные. Мухтесиб ходил по рынку, слуги несли за ним фалаку — похожую на смычок толстую палку с крепкой веревкой, символ власти и наказаний. Провинившегося купца карали незамедлительно. Слуги мухтесиба скручивали ему ноги фалакой и давали тридцать девять ударов по пяткам. Мухтесиб мог проколоть нарушителю торговли мочку уха, разодрать ноздрю, отрезать ухо. Дважды в год стамбульские базары объезжал, переодевшись, великий визирь, чтобы проследить за тем, как несут службу мухтесибы.