Иван Дроздов - ПОСЛЕДНИЙ ИВАН
В последний раз, а это было весной 1974 года, когда снега в городе уже не было, а в лесу, в низинах и распадках между деревьями, он еще лежал синеватыми ноздрястыми пластами, Свиридов, как только мы углубились в лес и принялись за разведение костра, заговорил о Сорокине:
– Что он, как ведет себя? Лауреатом стал.
Я отвечать не торопился.
– Ну, чего молчишь?
Свиридов говорил грубовато, но я знал эту его манеру и то, что за внешней суровостью он частенько пытался спрятать свою тревогу, а иногда и бессилие.
– С Прокушевым дружит.
– И что же? Может, тактику такую принял. Прокушев, он ведь всякий бывает, флюгер! – то в одну сторону шарахнется, то в другую. Может, и нужно так – в свою сторону тянуть?
– Не знаю, Николай Васильевич, в тактике такой не силен.
– А как же на войне был? Батареей командовал?
– Так там у нас все ясно было: обнаруживаем цель, видим кресты и каски – бьем по ним.
– Случалось, по своим лупили.
– У меня не случалось. На груди все время бинокль висел, я и спал с ним. Морской, мощный. Бывало, гляну – все вижу. По своим – нет, ни одного снаряда за всю войну.
– А этот… твой дружок Сорокин, если, скажем, власть ему дать,- не станет лупить по своим?
– Я понял: прокушевская сторона двигает Сорокина на пост главного редактора. Сказал:
– Он человек русский. Из рабочих.
– Знаю, что русский. И грамотешка слаба. Ведь даже института не кончил. Но тут… нутро важно. Чтоб в план чертовщину разную не совал и кадры редакторов держал. Да и ты, надеюсь, и вы с Панкратовым… Кадры им не дадите?
– А что Панкратов,- на место Сорокина мыслится? Заместителем будет?
– Карелин с Сорокиным говорил. Тот будто бы, в случае назначения главным, идею такую подал. Панкратов-то как – крепкий мужик?
– Панкратов – да. Стоит крепко. И образован, культура высокая.
– Знаю,- буркнул Свиридов, боясь, что я Панкратова на пост главного рекомендовать буду. Сорокина михалковско-прокушевская рать двигает; председателю надо подпись под приказом поставить, и конец делу. А Панкратова как назначишь? Опять же – прокушевская рать не пустит.
Знал я все это и думал о Сорокине. Все-таки, как мне казалось, душа у него славянская, – конечно, он лучше любого скрытого сиониста – вроде того главного редактора, который женат на еврейке.
– О Сорокине что сказать? Пятиться он будет и приседать на корточки, но так уж, чтобы полностью в их карман ухнуть… Нет, не думаю.
На этом разговор о Сорокине кончили.
Вскоре Валентин был назначен главным редактором «Современника». На работу он приехал на служебном автомобиле. В новом дорогом костюме, на белоснежной рубашке пламенел красный галстук. Поэтов я обыкновенно видел задумчивыми и непременно с налетом грусти в глазах, но на этот раз я видел поэта счастливым.
Моя жизнь в издательстве с назначением Валентина стала круто меняться. В первое же утро столкнулся с новостью: ко мне для получения распоряжения на день не вошла секретарша Таня. Проходит час-другой,- не приходит. Я пригласил ее:
– Вы меня забыли, Таня.
Еще совсем молодая, только что вышедшая замуж, Татьяна смущенно смотрела в сторону.
– Нет, Иван Владимирович, не забыла. Валентин Васильевич не велел никуда отлучаться. Сказал, что я теперь буду его личным секретарем.
– А-а… понятно,- проговорил я, ошарашенный такой новостью. До сих пор мы знали, что Таня – секретарша главной редакции, она и в такой роли была мало загружена. Теперь же для меня наступил период «перестройки». Мы, правда, не знали еще этого слова, но я тогда подумал: нет худа без добра – буду побольше двигаться.
По-прежнему ко мне шли люди, было много дел, и я не знал, пришел главный редактор или нет. Потом ко мне зашел Панкратов – его одновременно с Сорокиным утвердили заместителем главного по поэзии. В сфере его забот оказались и редакция национальных литератур, и молодежная редакция. У меня осталась редакция русской прозы и критики. Это было разумное решение. Панкратов сказал:
– Сорокин нервничает.
– Почему?
– Люди к нему не идут. Ему будто бы Прокушев то ли шутя, то ли серьезно заметил: не смотришься ты на фоне Дроздова. Ну, ничего – привыкай.
– Юрий Львович все тут перепутал. Сорокин молодой красивый мужчина. Он теперь лауреат и вон какой нарядный – это мы не смотримся на его фоне.
Про себя я подумал: какой точный расчет, и сколько скрытого коварства в словах Прокушева! Представил, как закипел Сорокин с его болезненно раздутым самолюбием.
Незадолго перед обедом позвали на совещание к главному. Я пришел первым, поздоровался, поздравил с началом жизни в новой роли. Сорокин отвечал смущенно, в глаза не смотрел, он весь сиял новой одеждой и клокотавшей внутри радостью.
Входили заведующие редакциями, начальники служб. Поздравляли, впрочем, сдержанно, с достоинством. Теперь могу сказать, что все эти люди – командный состав «Современника» – подбирались тщательно, с разбором. Многие – еще Андреем Дмитриевичем Блиновым, и все отличались деловитостью, большой внешней и внутренней культурой.
Сорокин начал неожиданно:
– Иван Владимирович устал, я решил серьезно его разгрузить. Отныне можете приходить в издательство всего лишь один раз в неделю. Остальное время – читайте. Сидите на даче и – читайте.
Взял со стола две верстки, уже прочитанные мною, подал их мне:
– Вот, идите – читайте. Нам надо много читать. Будем глубже вникать в литературный процесс. Читайте, не торопясь, вдумчиво – потом будете всех информировать, что мы печатаем и какие нам нужны коррективы.
Я взял рукописи, вышел. И через пять минут очутился на улице. Посмотрел на небо, глубоко вздохнул. В одну минуту понял: началось отлучение меня от издательских дел. У меня теперь будет много свободного времени.
Как-то я им распоряжусь?
Зашел в книжный магазин. Долго рылся в книгах.
Мне не был назначен день присутствия, и я сам решил приходить в пятницу. И с этим сел в троллейбус, поехал домой. Дома позвонил жене, рассказал о своей новой жизни. Она обрадовалась, посоветовала ехать на дачу.
И вот я в лесу, хожу по знакомым тропинкам, пытаюсь вспомнить сюжетные ходы, эпизоды, картины давно отлетевшей юности, бедных, но счастливых тридцатых годов, о которых решил поведать людям.
Романом давно не занимался, в голове кипели иные мысли, душу теснили тревоги – из головы, точно вспугнутая стая воробьев, разлетелись все персонажи книги, стерлись, стушевались картины тех лет, остались три-четыре главных героя да я сам. Но что с ними делать и что делать с собой – все развеялось, все смутно, темно, и в душу закрадывается тревога, что ничего не вспомню, не напишу, а если стану себя насиловать, выйдет бессвязный, пустой разговор. Его и не стоит затевать с читателем, не стоит бледные неинтересные лица вырывать из забвения и тащить напоказ всему свету.
Сколько раз являются подобные сомнения за время работы над крупным литературным произведением! И сколько раз зарекался подступаться к большому роману. «Пиши малые рассказы, ну самое многое – повесть, и то небольшую, чтобы начать и скоро кончить, чтобы не мучиться, не сушить голову длительной изнуряющей работой». Такие сомнения приходят, когда нет впереди стройного плана, не наметил ряд лиц, не сколотил нужную для романа команду, а если она и являлась в отдельные моменты, то затем, задавленная суетой жизни, распадалась, улетучивалась, как в жаркий летний день гряда высоких перистых облаков.
Нет ничего мучительнее для творцов этих накатывающихся время от времени тревог и сомнений. Я как-то поделился о них с Михаилом Семеновичем Бубенновым. Он в жизни написал три романа, а рассказов и повестей почти не писал. Помнится, я в беседе с ним позавидовал тем, кто пишет короткие вещи: рассказы, повести, очерки. Рассказывал о давнем своем товарище по работе в газетах – Юрии Тарасовиче Грибове. Так он говорил: «И как люди пишут романы! У меня на очерк едва хватает терпения. Я, прежде чем его написать, долго примериваюсь, хожу по комнате, а потом раз присяду, два,- и в три-четыре приема напишу. А чтобы засесть за роман…-да меня при одной мысли такой в дрожь бросает».
Михаил Семенович слушал меня серьезно, потом со свойственным ему образным мышлением, сказал:
– Да, все так. Люди с виду вроде бы одинаковые, а дела у всех свои. Вот и курочки тоже – мало чем отличаются друг от друга, а яйца несут разные. У одной крупные, ядреные, а другая мелкие несет, почти голубиные. Играет тут роль и склад ума человека, и характер. Один, к примеру, случай изобразит, эпизод какой-нибудь – и доволен. И многое сказать в малой форме умудряется. Чехов, например. А другой непременно хочет целый мир показать – и людей, и быт, и все подробности жизни. Жажда такая есть – широко мир представить. Вот и романисты. Такие они. И ничего тут с собой не поделаешь.