Борнвилл - Джонатан Коу
Позднее, в восемь вечера, я звоню ей сказать, что доехал домой целым и невредимым.
Через час после этого, в девять вечера, мне звонит Джек и сообщает, что за несколько минут до этого мама позвонила и сказала, что у нее ужасно болит желудок.
Брат, живущий к маме ближе, чем я, едет узнать, что случилось. Второй мой брат Мартин уже на месте. Приехала “скорая”, мамой занимаются медики. Мы знаем, что у нее аневризма аорты, крошечное, похожее на пузырек вздутие одной артерии очень близко к сердцу. Аневризму нельзя оперировать, и мама уже несколько лет живет в страхе, что произойдет разрыв – событие неизбежно смертельное. Мартин объясняет это медикам “скорой помощи”, но они конфиденциально уверяют его, что этого не случилось, у мамы просто сильная инфекция. Они на этом настаивают, а также настаивают и вот на чем: ни Мартин, ни Джек не могут войти к маме в дом и побыть с ней. Правила локдауна этого не допускают. Братьям придется остаться снаружи, в саду, и наблюдать в окно, как она от боли держится за живот. В окно они видят, как ходит кругами вокруг нее растревоженный кот Чарли, а врачи заняты своим делом. Ее сыновья вынуждены общаться с ней взглядами и по телефону.
Чуть погодя маму укладывают в постель, а врачи готовы уехать. Ее уверяют, что с ней все будет в порядке, но она говорит, что ее мучает боль, и врачи рекомендуют братьям получить утром у маминого терапевта рецептурные болеутоляющие. Сами врачи “скорой” не уполномочены предоставить обезболивающее – только парацетамол. И тогда Джек и Мартин уезжают домой, зная, что их матери чудовищно больно. Им не дали поговорить с ней вживую, им не позволили к ней прикоснуться.
Вскоре после полуночи я звоню ей. Разговор очень короткий. Я спрашиваю, как она себя чувствует. Она говорит, что ей слишком больно и разговаривать она не может, и сбрасывает звонок. Через несколько минут я пытаюсь позвонить ей, но линия занята. Она занята весь остаток ночи. Я тревожусь за нее – она одна в доме, совершенно одна, если не считать кота, который каждую ночь спит у нее на кровати и, вероятно, с ней и сейчас. Хоть какое-то утешение.
По-прежнему встревоженный и по-прежнему не способный добиться никакого ответа от ее телефона, я возвращаюсь на рассвете в Бирмингем, но успеваю проехать лишь полпути, когда мне звонит Мартин и сообщает, что мама ночью умерла.
* * *
Пандемия, лишь самое начало которой, возможно, мы видим, уже полна жестокостей. Семьи разделены громадными расстояниями и не видятся много дольше, чем я не вижусь со своей родней. И конечно, миллионы незримых, безвременных смертей. Миллионы жизней пресечены, хотя люди думали, что впереди у них годы, а то и десятилетия.
И поэтому я стараюсь быть благодарным. Стараюсь быть благодарным просто за то, что моя мама заставила себя жить, чтобы дотянуть до одного последнего разговора со мной, на солнышке, в тени сумаха, в саду, который был не только ее садом почти пятьдесят лет, но и моим, декорациями к стольким детским играм и детским фантазиям. По крайней мере, эта память никогда не сотрется. Это был драгоценный подарок, какой она для меня припасла.
Но и жестокости я простить не могу. Жестокости того, что мои братья смогли повидать ее в последний раз лишь в окне ее дома. В последний раз ее внуки видели ее тоже через окно. И ее правнуки. Жестокости того, что почти все разговоры, которые мы вели с ней в последние месяцы ее жизни, происходили на наших с ней компьютерных экранах.
Эти экраны, эти окна – преграды из стекла, кремния и пластика; между нами их возвела пандемия. Они разделили нас и изводят нас этим общением, которое лишь жалкое подражание, а иногда и попросту пародия на истинное человеческое соприкосновение. Я жалею, что мы с мамой эти несколько месяцев не писали друг другу писем, мы годами не писали их друг другу – и, как мне кажется, теперь видеть написанное ею от руки – наверное, единственное, что приблизило бы меня к ее живому присутствию. Я же цепляюсь за образ того последнего вечера, за последний разговор. За это я вечно буду благодарен. В конце концов, из чего, если не из вот такого, состоять моей последней памяти о ней? Не из чего. Только тот коротенький мотивчик, возвещающий начало звонка по скайпу, да макушка головы моей матери.
7
Среда, 24 июня 2020 года
Прежде чем сесть в машину, Дэвид взял Питера за руку и сказал:
– Мне тот текст, который ты написал, кстати, понравился. Очень.
– Спасибо, Дэвид.
– В смысле, я бы не назвал это великой литературой, конечно, но он… от души.
Питер кивнул и улыбнулся.
– Возможно, даже чересчур.
– Я полагал, ты его прочтешь на церемонии.
– Я про это думал, но… в итоге показалось, что не стоит.
После похорон, в отсутствие подобающих поминок, они в небольшой компании отправились к миниатюрному лодочному пруду, заехав по дороге в сэндвичную лавку за снедью. Разложили коврики на траве у воды и просидели час-два вместе. Сами похороны получились странными. Присутствовать разрешили всего двенадцати человекам, рассадка на стульях в часовне – на большом расстоянии друг от друга, целые ярды пустого пространства между людьми. Несколько человек смотрели церемонию рядом с крематорием – на экранах системы видеонаблюдения. Предположительно еще сколько-то человек смотрели в зуме; Питер представлял себе несколько десятков друзей Мэри, как они сидят по домам, вперяясь в ноутбуки, пытаясь разобраться с этой новой программой, которую им поставили, наверное, сыновья или дочери. Все трое сыновей Мэри зачитали речи (Мартин говорил о преподавательской работе Мэри, Питер – о ее жизни в музыке, а Джек – о ее любви к спорту), обращаясь к публике, состоявшей исключительно из их жен, сыновей и дочерей. Итого их было десять, поэтому вдобавок позвали еще и Дэвида Фоули с сестрой Джилл. Муж Джилл ждал снаружи, смотрел на экране, как и новая подруга Дэвида Шонед. Теперь Дэвид с Шонед собрались выехать обратно в Уэльс.
– Понимаю, диковато такое произносить, – сказала она Питеру, – но я рада тебя видеть. Очень соболезную твоей утрате.
– Спасибо. Странный повод для восстановления связи. Поразительно, что ты меня до сих пор помнишь.
– Не так-то просто забыть пацана, если он играл Баха на скрипке возле жилого