Юрий Герман - Россия молодая. Книга первая
— Андрюшку? — пролепетал боярин.
— Андрюшку, князь, — твердо сказал думный дворянин Ларионов, который всегда все говорил твердо. — Убили холопя насмерть. Мороз крепкий, так он и заледенел за ночь вовсе. Словно деревяшка…
— Андрюшку? — опять спросил боярин.
Думный дворянин слегка пихнул дьяка локтем, чтобы Молокоедов приметил испуг князя. Молокоедов вздохнул.
— Андрюшка, Андрюшка, — подтвердил думный. — Вовсе, говорю, заледенел. И оскалился…
— Вон эдак! — показал Молокоедов, и сам оскалился, да страшнее, нежели покойный Сосновский. — Да куды-ы… ножом…
— Ограбили?
— Кабы ограбили — тогда ладно, — молвил Ларионов, — кабы ограбили — дело просто…
— Не ограбили?
— Нисколько. Кои при нем деньги были — все и остались.
— Шапку-то сняли? — с надеждой в голосе спросил боярин.
— Зачем? И шапку не тронули. Шапка при нем, рукавицы, полушубок с твоего плеча, что ты ему за добрую службу да за изветы пожаловал, пояс наборной…
Князь засопел, налил себе еще водки, выпил не закусывая. Думный дворянин, подрагивая сухой ногой в остроносом сапожке, говорил непререкаемо, и от каждого его слова все жутче делалось воеводе:
— За Азов здешние тати его порезали, не иначе. Сведали супостаты, что он, Андрюшка, тебе извет подал в приказной палате на тамошних стрелецких бунтовщиков. Он же, Андрюшка, давеча мне сказывал, что-де видал тут, в Архангельском городе, одного из Азова беглого стрельца. Сей стрелец его, Андрюшку, опознал и матерно ругал и поминал, кто за него, за Андрюшку, пытку принимает, и еще слова говорил поносные на тебя…
— На меня?
— Что-де зря тебя в Азове на копья не приняли, что-де ты да немчин-фрыга Лефортка — одна сатана, что-де зарок вы дали русского человека извести смертью, что-де народишка ничего не позабыл и все изменные имена ему, Андрюшке, тот беглый сказал: взяты-де твоим изветом — пес ты, дьявол, сатана! — за караул стрелецкого полку Яшка Улеснев, да писарь Киндяков, да старец Дий. Ведомо тому стрельцу беглому, что ты, воевода, Кузьку Руднева да Сережку Лопатина засылал в Предтеченский на Азове монастырь — сведать, чего оный Дий говорит прелестного…
— Было, было, — скороговоркой молвил боярин. — Они и сведали…
— Сведали, да ноне на свете не живут…
— Как?
— Побили их, князь, некие люди. А потом камень к ногам, да и в воду. Вечная им память — Сережке да Кузьке. И сказывал еще тот стрелец, что быть Андрюшке к ним — чтобы, дескать, молился, да перед смертью не грешил…
— От Азова до Архангельска, — тихо сказал боярин, — добежала весть. Куда деваться, господи?
Думный еще раз толкнул дьяка. Молокоедов высунулся, посоветовал:
— Розыск бы время начать, князюшка. Самая пора нынче, по горячему следу. По-доброму, как в Азове делывали. Кнутом, да дыбою, да огоньком — все бы и сведали…
— Имать проходимцев надобно, — молвил думный Ларионов. — Всех за караул, а там с богом и попытать… Да ты, Алексей Петрович, не горюй, толковать тут длинно не надобно. В Азове было ты и вовсе обмер, как прослышал, что стрельцы тебя на копья вздумали брать, а потом все вовсе дивно обернулось. И государь тобою доволен был, ласкал, и ты сам в большую силу взошел. До тебя ныне рукою не достать. Сам думай: Лефорта покойного стрельцы крови хотели, тебя извести, да государя. Вишь как… Значит, и есть ты наивернейший государю слуга…
— Так-то оно так, — молвил воевода неопределенно, — да ведь в одночасье и пожгут…
— Пожгут — не обеднеешь. Государь-батюшка не оставит… А здесь мы с дьяками медлить не будем. Изветчика отыщем, да, помолясь, и зачнем пытать. С пытки чего не откроется: народишко вольный, бескабальный, Андрюшку смертью убили, начала лучшего и не надобно. Велишь ли?
— Велю! Да с толком чтобы делали…
— Сими днями имать зачнем.
Проводив думного Ларионова с дьяком, князь опять тяжело сел на лавку и задумался. Ужас, который испытал он в Азове в дни открытия тамошнего заговора, вновь с прежней силой охватил все его существо. Дико и подозрительно оглядываясь по сторонам, он засопел, кликнул дворецкого, шепотом велел ему делать по всему дому дубовые засовы, ставить немецкие хитрые замки, под окнами и у крыльца с постоянством держать верных караульщиков. Дворецкий — старик Егорыч, взятый еще с Азова, — тоже испугался, спросил, дыша на боярина чесноком:
— Ужели с изнова почалось?
— Будто бы починается.
— Извести собрались?
— Собрались, Егорыч…
— Я и сам так рассудил: Андрюшку смертью убили, быть беде…
Боярин для всякого опасения соврал дворецкому:
— Ты об том молчи, только я верно говорю: смертью будут убивать не токмо мое семя, но и холопей всех до единого. Ты — бережись. Береженого и бог бережет. Гляди в хоромах, всякого человека примечай, слушай речи по дому, на всей на усадьбе…
Егорыч потряс редкой бороденкой, сказал жестко:
— Будь в надежде, князь-боярин, на Азове не выдали, здесь обезопасим. Ты нам отец-батюшка, мы — твои дети…
И ушел легонькой своей, неслышной, шныряющей походкой.
Боярин подумал, повздыхал, у кивота повалился на колени, стал молиться, чтобы не помереть злою смертью, чтобы изловить злокозненных, чтобы себе добро было, а недругам — казнь лютая.
2. Много воды утекло
Иевлев проснулся поздно: ночью опять привиделся все тот же сон, проклятый, постоянный кровавый сон. Беззвучно плыли, кренясь на яминах и ухабах, малые телеги, в тех телегах сидели по двое, назначенные на казнь, закрывали прозрачными ладонями огоньки напутственных свечек, будто пламя свечи и есть жизнь. Телеги плыли бесконечно, и казалось, изойдет сердце мукой, не выдержать, не стерпеть сего зрелища. И то, что не было во сне никаких звуков, и то, что Петр тоже появился в тишине, так несвойственной его присутствию, и то, что он протягивал ему, Сильвестру Петровичу, «мамуру» — знаменитый палачев топор князя-кесаря, и то, что он, Иевлев, не мог взять мамуру, чтобы рубить головы, и пьяный Меншиков с безумными прозрачными глазами — который все куда-то шел, шепча и плача, — все это было так невыносимо, что Сильвестр Петрович проснулся совершенно разбитым и долго лежал неподвижно, перебирая в памяти те дикие дни. И опять, в сотый раз, с бешенством вспоминал безмятежное лицо Лефорта и бесконечные балы, которые он задавал в проклятые дни казней…
Было слышно, как в сенцах перед горницей Егорша тихо с кем-то разговаривает. Потом вдруг он с досадою выругался, тихонько отворил дверь.
— Чего там? — спросил Сильвестр Петрович, нарочно зевая.
— Я уж думал, занемог ты, господин Иевлев, — сказал Егорша, — таково жалостно во сне слова говорил…
— Натопили печи, что не вздохнуть! — сердито ответил Иевлев. — Чего слыхать-то?
— Многое слыхать. Нынешней ночью холопя боярского на Двине смертно порезали…
— За что?
— А, говорят, за дело.
— За какое за дело?
— По-разному болтают, Сильвестр Петрович! — уклончиво ответил Егорша. — Сами знаете, народ. С них спрос невелик. А еще новости такие, что весь город Архангельский уже доподлинно знает, как надобно шведа пастись и что крепость строить будем.
Иевлев сел в постели:
— Правду говоришь?
— Сроду не врал, Сильвестр Петрович. Да и то сказать…
Он не договорил, махнул рукой.
— Ты — договаривай. Что — да и то?
— Боярин-то нынешний, Алексей Петрович, от Азова сюда пришел. Не по-хорошему там сделалось. Его будто на копья вздеть народишко хотел…
— Не твоего ума дело! — сказал Иевлев.
Егорша усмехнулся с таким видом, что он и сам знает, чье это дело.
Иевлев молча оделся, умылся из серебряного кувшина, стал завтракать здесь же, сидя на постели. Егорша за едой рассказывал:
— Покуда вы почивали, я весь город обегал. Брательника повидал — Аггея. Теперь он при корабле. Семисадов, что на Москве галеры строил, а потом к нам на Воронеж приехал и при Азове был, — помнишь, Сильвестр Петрович, ногу ему там оторвало ядром, — тоже живой, на деревяшке ковыляет. Строители корабельные — старичок и другой, Кочнев Тимофей, — здесь, на верфи на корабельной…
— Рябова-то отыскал? — спросил Сильвестр Петрович.
Егорша помедлил с ответом, Иевлев внимательно на него посмотрел.
— Не видел, что ли?
— Потонул кормщик, — тихо сказал Егорша. — Нету более на свете Ивана Савватеевича. Взяло его море.
— Ты что? Белены объелся? — вскинулся Иевлев. — Как так море взяло? Когда?
— Еще как мы с вами тогда уезжали в Копенгаген — провожал он нас, веселый был, только что сынок у него народился, Ваняткой его крестили, вы и крестным были, — помните?
— Да ты дело говори! — сердито сказал Иевлев. — Помнишь да помнишь! Небось, не старая я баба, помню… Дальше что было?