Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 1
— Что ты тут вянешь одна, пойдём в сад, что ли? — скажет Иван.
Глянет из-под густой бахромы жемчужных снизок:
— Я ведь теперь мужатница, работать надобно.
Мужу на праздничных суконных штанах вышила на коленках колоски ржаные да овсяные. И печи белые сама расписывала дубовыми листьями да розанами.
Иван, по правде сказать, и рад был, что она к нему не приставала. Он и говорить-то не знал о чём с ней. А Шура Вельяминова в новых поршнях, по носкам — прорези, в девичьем венце налобном, играя улыбкой с ямочками, всё по утрам воду носила мимо дворца в большом глиняном кувшине, обросненном холодными каплями, и пояса каждый день меняла: то брусничный на ней, то васильковый, то фисташковый нежный, как первая трава. Вот с ней и пошутить было легко: как, мол, там, вода-то в реке есть ещё? Да нет, говорит, вся та вода давно утекла. Смелая такая девушка, гордая, улыбнётся, будто знает что-то такое про Ивана щекотное, отчего смех у неё из глаз так и прыщет. Эх ты, Шуша, Шуша, жена разбойничья!..
Фенечка углядела их пересмешки, взревновала:
— Ты чего с этой волочайкой, как парубок холостой ведёшь себя?
А Иван ещё и не одетый был, только с постели встал, в одном шёлковом исподнем, топнул босой ногой на жену, прикрикнул:
— Она не волочайка-потаскуха, а боярская дочь и роду знатного, не то что иные князья захудалые да много мнящие!
Тонкие губки у Фенечки задрожали, кинулась обратно в постель, зарылась худым детским телом в перины, зарыдала.
— Мотри, дитя так задавишь, слезомойница! — пуще осерчал Иван. — Чего воешь? Мужа, что ль, потеряла?
Она вдруг замолкла, села, чрево кругленько торчало под едва намеченной грудью.
— Ива! — сказала убеждённо и искренне. — Нельзя потерять то, что не имела никогда. Я тебя недостойна. Ты такой красивый, на тебя заглядываются. А я кто? Мне надо было бы кого-нибудь попроще, подешевле.
Задохнувшись от внезапной жалости, он бросился к ней, гладил её коротенькие косички, целовал лицо, усеянное просяными зёрнами веснушек, мокрые от слёз низкие брови над потускневшими золотыми глазками.
— Ты что, милая? Откуда такие слова у тебя? Тебе просто неможется, носишь тяжело, вот опростаешься, и мысли твои тяжкие пройдут.
— Спаси тебя Христос за доброту твою, — глухо сказала Фенечка, уткнувшись ему в шею, — только, Ивушка, я знаю, что говорю. Я, может быть, умру, иногда мне кажется, я непременно умру, и не хочу уйти, обманывая тебя. Мне тяжко, Ванечка, мне невмоготу. — Слёзы опять обильно потекли из её глаз.
— Да о чём ты, какой обман? — спрашивал он, холодея от собственного предчувствия.
Она отстранилась, отвернула от него лицо:
— Сейчас скажу, сейчас. — Она пыталась справиться с рыданиями и долго медлила.
Иван осторожно покосился на окно: солнце уже высоко, сейчас к заутрене ударят, заглянул жене в глаза с голубыми полукружьями, поразился бледности её, крупным каплям пота на лбу. Фенечка опять откинулась на подушки, волосы её слиплись мокрыми прядками, по щекам ходили лихорадочные пятна.
— Что же приключилось с тобой, Феодосьюшка? — Иван еле сдерживал зародившееся в груди, ранее незнакомое чувство нежности.
И она, не избалованная мужской холью, чутко уловила в его голосе так долго чаемую заботливую привязанность. Улыбнулась через силу:
— Это взыгрался младенец радощами во чреве моём.
— Да что ты, ещё не минули сроки...
Она поколебалась:
— Повитуха сказывала, что и до срока бывает это...
Он прильнул к ней щекою, бормотал в страхе сам не зная что:
— Обойдётся, всё обойдётся, это я тебя испугал, прости, что злости своей не сдержал.
— И ты не кручинься, господин мой. — Она хотела ещё раз улыбнуться и не смогла. — И ты меня прости... нас прости обоих... о-о!..
Надо было бы немедленно посылать за Доброгневою, а он бессмысленно смотрел на Фенечку, повторяя:
— И что с тобой, не пойму, чем я тебе не гож? Пошто говоришь, что мужа тебе подешевле надо? Мы же не на торжище друг друга нашли.
Фенечка с трудом вылезла из постели, перекрестилась на образа. Протяжно и нежно ударили первые колокола на Москве. Она стояла, поддерживая руками опустившийся вздуток чрева, несчастная и решительная, дышала часто, со всхлипами:
- То-то, что на торжище, Ваня. Если б батюшка мой ярлыка на великое брянское княжение не получил, и брака нашего не было бы. Ведь так?
Иван молчал, потупившись. Страшно было взглянуть на жену. Очень уж она была безобразна, с расставленными ногами, выпученным брюхом, туго натянувшим рубаху, и с детскими, свалянными после сна косицами.
— А коли так, Ванечка, то знай, что задорого муж мне куплен, мне такой цены не снести.
— Что значит куплен? — сипло выкрикнул он, ощущая, как гнев острыми иглами заколол в груди.
— Именно, что куплен, господин мой! За новгородское серебро, в реке утопленное, ярлык у татар добыт, а с ярлыком-то можно дочери и московского княжича выторговать.
— Так он достал, значит, то серебро? Он солгал брату моему и мне? Вот вы какие! — Иван говорил медленно, чужим и звонким голосом. — А меня намедни звал, поедем, мол, оно, мол, на дне покоится. И ты про то знала и со мной как честная легла, дочь вора?
Фенечка покачнулась, протянула к нему тонкие руки:
— Ива, я тебя полюбила! Как увидела, ты мне поглянулся. Но я не смела сказать.
— А нонеча расхрабрилась? — бросил с насмешкой.
— Ты меня ненавидеть будешь? — беспомощно произнесла она.
Иван быстро оделся, сунул ноги в сапоги.
— Пошла ты от меня вместе с батюшкой!
Фенечка как переломилась, воя, села на пол, схватилась за поясницу.
— Позорница! — крикнул Иван. — Повитуху пришлю.
— Прости меня, Ванечка! — услышал уж за дверью.
Весь день он просидел в вислых сенях, тупо разглядывая зелёный сафьян сапог, отделанных кованым золочёным кружевом. В голове неотвязное, мушиное какое-то мельтешение. Так вот отчего были эти странности, неровности отношений с отцом. Вот в чём всё заключалось! Серебро, значит, батюшка цопнул и все дела обделал. Ловко! Давно уж догадка зародилась в Иване, сначала лишь смутно и потаённо, да и сейчас он её вслух не высказал бы, хотя теперь и уверился в ней.
Он слышал, как с тяжёлым топотом пробегали девки в опочивальню, носили деревянные дымящиеся ведра с горячей водой, как встревоженно-уверенно покрикивала Доброгнева, как звал его снизу плаксивым лживым голосом тесть.
Иван не откликался. Как же брату, про такое сказать? А никак... Молчать. И всё.
— Не хочет брянского священника, — сказал на лестнице молодой девичий голос, — за митрополичьим наместником послали, чтоб, значит, монах исповедовал.
— Надо двери в храмах растворить, говорят, помогает, — посоветовал другой голос. — А где князь-то? Ищут его.
— Боится, наверное. Молодой ещё, — засмеялся первый.
— А зачем монах?
— Княгиня не хочет бельца, монах, мол, к Богу ближе, лучше тайну исповеди хранит.
— В забвении она, что бормочет, не поймёшь.
— Родила! Родила! — крикнули из опочивальни.
Иван дёрнулся всем телом, хотел бежать к жене, но остался на месте. Не страх обуял его — стыд. «Я должен преодолеть себя, я должен пойти к ней», — твердил он про себя и оставался сидеть.
Запахло ладаном. Легко скрипнули ступени под быстрыми шагами Алексия. С невнятным гомоном спустилась по лестнице челядь. Фенечка с Алексием остались одни.
...Лицо жены замелькало перед Иваном, расплываясь и вновь обретая очертания: слезинки вдоль пряменького носа, изломанные болью бровки, улыбка тонких, сердечком губ — радость ли, испуг ли? Так бывает переменчив свет в ветреный летний день, когда солнце то затеняется бегущими облаками, то прорывается сквозь них ослепительным светом — до новой череды пасмурного покрова. Вот она закрыла лицо руками, засмеялась заливисто, будто только что миновала некая грозная опасность, потом покраснела до пробора в волосах, отворотилась, сдвигая на лоб широкую повязку с жемчужным поднизом.
— Ты что-то хочешь скрыть от меня? — спрашивал Иван.
— Нет, нет, нет! — смотрела на него неотрывно, незряче, сквозь слёзы.
— Нет, дочь, так нельзя, ещё замуж не вышла, а уже в три ручья льёшь! — слышался голос князя Дмитрия.
Фенечка согласно кивнула, обернулась к Ивану, улыбаясь заплаканным лицом.
— Будто слепой дождик! — сказал он.
Она опять кивнула, тыльной стороной ладони вытерла глаза и продолжала молча смеяться, нерадостно, будто виновато...