Юрий Слепухин - Перекресток
— О чем это ты с ним беседовала? — спрашивает Сергей, завладев наконец своей Таней. — Я за это время фокстрот научился танцевать…
— Правда? Сейчас посмотрим. А беседовали мы о литературе, о теории литературы, — важно заявляет Таня. — Ты думаешь, у меня не может быть серьезных интересов? А ты о чем с Еленой Марковной? О, слушай, фокстрот! Идем-ка, я проверю, как ты научился. Так что это она тебе такое говорила?
— Секрет, — подмигивает Сергей. — Строго секретные дела.
— Ну скажи-и-и! Ой, и противный же ты иногда бываешь, кошмар. Завтра в лесу скажешь?
— И в лесу не скажу…
— Ладно-ладно, я это тебе припомню… Ну что ж, у тебя уже выходит довольно прилично… только ты держи меня немножко ближе, это ведь не вальс. Я просила Сергея Митрофановича, чтобы он тоже пошел с нами завтра — почитал бы там стихи. Так он не хочет, говорит — куда мне с моей комплекцией в лес. А стихи, говорит, пускай тебе Сережа читает.
— А что ж, и прочитаю!
— Блока? — Таня насмешливо морщит нос. — Куда уж тебе! Опять начнешь подвывать, как своего Багрицкого… «Головами — крутят кони! Хвост по ветру — стелят! За Махной — идет погоня! Аккурат — неделю!» Ха-ха-ха-ха!
— Посмейся мне, посмейся…
— Ой, Сережа милый, ну ты же такой смешной, когда читаешь Багрицкого!
— Ладно тебе, Митрофаныч еще не так подвывает…
— Не говори глупостей, он читает очень хорошо! Сережа, а о чем ты разговаривал с класруком? — спрашивает она небрежно.
— Секрет, я же тебе сказал!
— Но ты мне его скажешь, ведь правда? — Таня привстает на цыпочках и на секунду прижимается щекой к его щеке. — Конечно, скажешь…
Быстро бегут часы короткой июньской ночи — самой короткой в году. Двадцать два тридцать. На полевом аэродроме бомбардировочной группы «Иммельман» машины подготовлены к боевому вылету. Тупорылые фугасные пятисотки надежно закреплены в захватах бомбосбрасывателей, доверху наполнены кассеты зажигательных, в магазинные коробки уложены сотни метров крупнокалиберных патронных лент. Еще засветло были заправлены баки, в последний раз проверены и опробованы моторы. Сейчас на аэродроме темно и тихо. Вдоль взлетной дорожки, тяжело ступая по утрамбованной земле, мерно шагает часовой в полном боевом снаряжении — в каске, с круглой гофрированной коробкой противогаза, с висящим под мышкой пистолет-пулеметом. Характерные очертания пикировщиков — горбатые, с высоким угловатым килем и хищно вытянутым вперед обтекателем втулки винта — четко вырисовываются на светлом ночном небе.
Через несколько часов десятки одновременно запущенных моторов превратят эту тишину в ревущий ад, но пока ее нарушают только шаги часовых, далекий тоскливый крик какой-то ночной птицы и негромкое пение губной гармоники, доносящееся от бараков рядового состава. Тишина. Из офицерского казино долетает взрыв хохота; гармоника поет о девушке, которую зовут Эрика. Умолкнув, она медленно, словно нерешительно, заводит другую мелодию, протяжную и печальную: «Heimat, deine Sterne…» 2 Часовой останавливается, потом идет дальше, мерно и глухо стуча коваными каблуками.
В казино шумно, хотя пьяных сегодня нет. В углу, вдавив спину в диван и вытянув скрещенные ноги, полулежит светловолосый юноша в узком щегольском мундире серо-стального цвета. На красивом лице обер-лейтенанта выражение безнадежной скуки. Ему действительно скучно. Тоску вызывает знакомая обстановка казино, пришпиленные над пианино фотографии Марики Рёкк и Цары Леандер 3, лица товарищей по оружию, их голоса и их остроты. Этот болван со шрамом на морде опять читает стихи, свои или чужие — неизвестно, но, так или иначе, дерьмовые. Вообще, тоску вызывает вся жизнь.
Обер-лейтенант подавляет зевок и смотрит на часы. Он ждет, но ждать ему нечего. Все равно ничего нового не будет. Жизнь все равно не может дать ему ничего нового. В свои двадцать два года он уже пресыщен и жизнью, и смертью. Ему было двадцать, когда он бомбил Варшаву и расчищал польские дороги от колонн беженцев. Потом он бомбил Роттердам. Потом — Седан и еще несколько французских городишек, названий которых не помнит. Над Дюнкерком он совершил подвиг — в один вылет сбил «спитфайр» и пустил на дно какую-то скорлупу, полную томми. За это ему дали Рыцарский Крест. Откровенно говоря, «спитфайр» — даже не его заслуга. Чистая случайность, каких много бывает на войне. Он увидел англичанина впереди — тот разворачивался, заходя для атаки, — и машинально нажал на гашетку курсовых пулеметов. Просто так, даже не пытаясь прицелиться — это все равно было бессмысленно; и по совершенно неправдоподобному совпадению обе трассы пересеклись с курсом истребителя… А впрочем, не все ли равно, случай или геройство. Недавно ему исполнилось двадцать два — но чего ждать от жизни? Повышения в чине? Дубовых листьев с мечами и бриллиантами?
Лейтенант со шрамом читает лающим голосом:
…Мы идем, отбивая шаг,
Пыль Европы у нас под ногами!
Ветер смерти свистит в ушах!
Кровь и ненависть! Кровь и пламя!..
Этому-то болвану, несомненно, интересно жить. Сейчас, например, он видит себя со стороны — этакая героическая сценка под названием «Ночь накануне Восточного похода». Всё дерьмо. Теперь они будут бомбить русские города. Если бы у него была хотя бы ненависть к неарийцам! Но у него нет ничего — кроме умения убивать и Рыцарского Креста, полученного в двадцать один год. Бомба попала прямо в скорлупу — бортстрелок видел со своего места, как томми летели в разные стороны. Наплевать. Ему наплевать и на русских, и на томми, и на французов, и на тысячелетний райх германской нации. Ему наплевать на все — в двадцать лет он уже убивал людей на дорогах Польши…
Время приближается к полуночи. Возле открытого в сад окна собралась целая группа вокруг Володи Глушко: двое с ним спорят, остальные просто слушают, посмеиваясь.
— …Да что вы понимаете в этом, вы, невежды! — кричит красный и взлохмаченный Глушко. — Когда первый самолет должен был полететь, так тоже находились такие вот умники — «не полетит, где ему, разве что через сто лет!» Да что самолет — над Фультоном издевались, сам Наполеон обозвал его авантюристом!
— Ладно, ты не крути, — наседает на него один из противников, — ты нам Наполеоном зубы не заговаривай, а скажи прямо: через сколько лет будут летать твои ракеты?
— Неважно, через сколько лет! Во-первых, они уже летают…
— Мы говорим о практическом применении!
— …а во-вторых, срок тут не важен! Вы со мной в принципе не согласны. А вообще, я совершенно уверен, что это произойдет скорее, чем вы все думаете!
— А на Марс когда? — лукаво спрашивает Людмила. — Я уже давно жду!
Таня толкает ее локтем и хитро подмигивает.
— Сам ты невежда, Глушко! — кричит она. — Чем мечтать о межпланетных полетах, лучше бы учился все эти годы!
— А я что, не учился?! — огрызается тот.
— Да, но как? Ты как историю учил, а? Помнишь, тебя в восьмом классе спросили насчет чартизма — что это за движение и от какой хартии оно получило свое название, — а ты ляпнул: «От Великой хартии вольностей»! Кому ты такой на Марсе нужен!
Глушко не сразу находит, что сказать. Все хохочут.
— Ну, знаешь! — заявляет он наконец. — Это запрещенный прием. Ты же сама мне тогда и подсказала эту хартию вольностей!
— А ты и попался, да? Неандерталец ты, вот кто ты такой, а еще на Луну хочешь лететь! Идем, Люся. В конце концов, для чего мы сегодня сюда пришли — танцевать или спорить о дурацких ракетах? И музыки опять нет…
— Сейчас кто-нибудь сядет, подожди. А где Инна?
— Не знаю, я вот смотрю, где Сережа… опять, верно, курить отправился, вот горе! Может, запретить ему курить?
— Зачем? По-моему, у мужчины должны быть свои права. И вообще, знаешь, я терпеть не могу таких мужчин, которые сидят под башмаком у жены…
— Господи, — смеется Таня, — неужели ты думаешь, что Сережу можно посадить под башмак! Нет, про папиросы — это я просто так… А вообще, меня беспокоит его здоровье. Ты же видишь, какой он худой! А вдруг ему вредно курить?..
Ноль часов тридцать минут, двадцать второе июня, воскресенье. Жешувское шоссе. Тяжелыми черными глыбами, разделенные двадцатиметровым интервалом, стоят танки. Их много, хвост и голова бесконечной колонны теряются во мраке. Молчаливые машины кажутся покинутыми на этой безлюдной дороге, в нескольких километрах от границы. Но это только кажется, — экипажи на своих местах, марш-приказ может последовать в любой момент.
Колонна стоит давно. Уже начинает чуть меркнуть звезда в светлом прямоугольнике раскрытого люка. Или это только кажется? Легкий порыв ночного ветра доносит с полей слабый и нежный аромат вянущего сена — такой неуместный в этой тысячепудовой стальной коробке, начиненной снарядами и механизмами и пропитанной горклым машинным запахом. В танке тихо, слышно лишь тяжелое дыхание четырех человек. Монотонно ноет рация, настроенная на командирскую волну.