Конь бѣлый - Гелий Трофимович Рябов
…Через два часа привез ее на вокзал, там свершилось чудо: почти сразу удалось сесть в поезд, отходивший в сторону Омска. Там были у него явки, люди, надеялся: ну, не всех же подмела Чека?
В поезде едва не напоролись: попросил бородатого мешочника подвинуться, забывчиво пригласил Тимиреву сесть — приличными словами, как когда-то. Матрос, яростно наяривающий на трехрядке, услышал, перестал играть и уставился, как будто живого Ленина увидел. «Контряк, б… — вылупился, схватил за рукав: — А ну, пойдем… А это кто? Антанта? Я вас, падлов, выведу на чистяк, я работу Чеке найду!» Корочкин разухабисто кивал, что-то мычал — на народном, как ему казалось, языке, наконец, когда уже стало ясно, что на ближайшей остановке придется стрелять и бежать (а как она побежит? В своем-то положении…) — по непостижимому наитию вырвал у склочного матросика гармонь, заиграл «Интернационал» и спел мгновенно сочиненные слова:
Весь мир насилья мы разроем До основанья, а затем — Мы сволочь в землю всю зароем, А кто был всем — сгниёть совсем!Матрос полез целоваться, мир был восстановлен навсегда, обменялись адресами — полоумный служил во Владивостоке. Корочкин дал адрес Мраморного дворца в Петербурге и добавил на прощанье: «Как приедешь — меня спроси — меня вся ячейка знаить: Геннадий, он же Самуил Пнев-Луначарский! Уж и попьем мы с тобой — всласть!» Покосился на Анну Васильевну, она сидела с закрытыми глазами, лицо мокрое от слез, испугался: а вдруг похабное его поведение заставило расплакаться?
Нет, слава Богу… Просто Анна Васильевна видела странный сон: разоренная церковь, разбит алтарь, иконы растоптаны, и покачиваются при входе два венца сверкающих, и они с Александром Васильевичем идут об руку к этим венцам, но гаснут свечи и чей-то печальный голос произносит слова исследования погребения: «Кая житейская радость пребывает печали непричастна; кая ли слава стоит на земли непреложна…»
И вот — Омск, проверку на вокзале удалось миновать, затея была рискованная, многие могли бы узнать Анну Васильевну, но Корочкин надеялся на ее новое, совсем неприметное, обличье: помнили даму, а кто это теперь?
Шли пешком, долго, стал вспоминать: отношения с хозяйкой явочной квартиры в свое время выстроились непривычно: когда предложил деньги или продовольствие — ответила: «Не надобно. Большевики — мои враги. Если вернутся — всему конец. Я вам бесплатно помогать стану». Красивая женщина средних лет, муж у нее прежде был мастером на Путиловском, в Петербурге и очень этим гордился. Супруге он подчинялся безоговорочно. Почему они переехали из столицы в Омск — Корочкин тогда выяснять не стал.
Дом — одноэтажный, длинный, нашел сразу; здесь, на окраине, было, слава Богу, немноголюдно, тихо, никто не заметил, как подошли к дверям и скрылись за ними, Корочкин на всякий случай выглянул: пусто.
— Ну, молитесь, — улыбнулся и постучал. «Входите, не заперто», — послышалось, посмотрел на Тимиреву:
— Это прекрасные люди, — и толкнул створку.
То была комната длинная, со шторами на трех окнах, абажур висел низко над столом, полка с книгами, гардероб — обыкновенная обстановка скорее бедных, нежели богатых горожан. На столе возвышалась в сухарнице гора свежеиспеченных сдобных булочек — Корочкин поймал себя на мысли, что ел такие очень давно, еще до войны, наверное.
За столом, у чайного прибора сидели двое: женщина лет сорока и мужчина в строгом костюме, тщательно выбритый. Увидев Тимиреву, он встал.
— Боже мой… — Женщина сложила руки на груди. — Геннадий Иванович, вы ли это, я не верю своим глазам! — подбежала, обняла, заплакала. — Ничего доброго я вам не скажу. Те люди, с которыми мы работали, — арестованы ГПУ. Все…
— Ах, Татьяна Ивановна… — вздохнул Корочкин. — Сатанинское время наступило, надобно терпеть. Здравствуйте, Алексей Спиридонович, а я, знаете, все мучаюсь вопросом: почему вы из Петербурга уехали, завод бросили?
— Что сказать… Почуял, наверное… У меня предчувствие — суть натуры. Ну и что бы я сейчас делал, если бы остался?
— Понятно… Можно раздеться?
…Когда сели и хозяйка разлила по чашкам ароматный чай, и Тимирева взяла в руки теплую еще булку, от которой веяло давно забытым Гельсингфорсом, Дашей, уютом и тем, что принято называть нормальной человеческой жизнью, — слезы полились из глаз, зарыдала, не в силах сдержаться. «Даша, Даша… — думала, отрывая от сдобы кусочки и выкладывая их орнаментом перед блюдцем. — Что с тобой теперь, где ты…» Даша ехала в поезде до Иркутска, отдельно, к господам ее больше не пустили. Когда же вывели на станции и под конвоем отправили в тюрьму — успела увидеть Дашу на перроне, стояла с узелком и горько плакала…
— Вы кушайте, кушайте… — приглашала хозяйка, разливая чай. — Вы, поди, таких вкусностей давно не пробовали.
— Давно, — улыбнулась Тимирева сквозь слезы.
— Вот что, господа, — начал Корочкин, осторожно оглянувшись на окна. — Мы ведь к вам по сугубому делу…
— Мы это поняли, — улыбнулась Татьяна Ивановна. — Я вижу, что Анна Васильевна…
— Вы… узнали госпожу Тимиреву?
— Естественно. Узнали, увидели и поняли, что еще… — взглянула оценивающе, — месяцев пять, может быть — четыре, Анне Васильевне придется побыть у нас, никуда не выходя. Когда же придет время — у меня есть на примете акушерка, надежная и умелая женщина. Вы можете совершенно не беспокоиться, Геннадий Иванович.
— Благодарю. В городе перемены? Какие?
— Закрывают церкви. Кстати… Ваши бумаги пока у меня. Если что — ищите их у отца Виктора — там подскажут. На всякий случай запомните: «Мне отец Виктор нужен». — «Вам зачем?» — «Дело есть». — «У вас умер кто-то?» — «Хочу помолиться об убиенных друзьях». — «Давно?» — «С восемнадцатого». — «Тогда пойдемте».
— Сложно, вам не кажется?
— Зато обыкновенный в церкви разговор. Что еще… Вот жильцов нам подселяют. А ведь этот дом мы купили на свои деньги…