Юрий Давыдов - Бестселлер
А еще говорили, что Пашка к Льву Александровичу приходил. Не верю. Приходил-де, когда писал Тихомиров статью «Ганнибал у ворот». Опять не верю. Выдумка, а, чья и зачем, не пойму. Кондратьев-картузник имел воображение, но тут ни при чем. Да и вообще вскоре потерял Льва Александровича из виду. Тихомировы оставили Палиху. И вот еще выдумка, но это уж скорее ошибка памяти – кто-то говорил мне, будто поселились они на Петровке. Неверно. На Страстном бульваре, Страстной, дом 78, при редакции и типографии «Московских ведомостей».
Квартиру заняли в пять-шесть комнат. Кабинет Льва Александровича большой и светлый. Зала, правда, сумрачная, но громадная.
Семейство было в семь душ. Поскребыш Николенька в Москве родился. Наконец-то разместились покойно, удобно. А то ведь там, в эмигрантщине, теснились до невозможности. И скаредничали. Правду сказать, и в России не в одночасье все сладилось. Лев Александрович унывал и злобился: вот ежели бы я в шпионщину просился, меня бы с распростертыми объятьями приняли. А так… что же… И втайне с ужасом сознавал: они, даже и люди ближние к государю, не могут понять самою по себе возможность бескорыстного идейного монархизма. А те, кто это мог представить, мог понять, те сторонились – Лесков плечами пожимал: как-то, знаете ли, неудобно приличному человеку печатать в одном журнале с Тихомировым. Положим, Суворин приветил, но и шпильку подпустил: дескать, готов принять талант, откуда бы ни был. Глаз не выклевал, а все ж в глаз-то клюнул этим «откуда». Ни при дворе, ни в антинигилистячьем круге никто не возликовал оттого, что г-н Тихомиров перестал быть революционером. Все эдак-то носом поводили, второе дно подозревая. Так что не в малинник попал Лев Александрович. И тоже жил тесно, и тоже Катенька копейку считала. А теперь, на Страстном, коренным сотрудником, а потом и редактором-издателем «Московских ведомостей». Екатерина Дмитриевна дух перевела.
И верно, извозчика, хоть и в дальний конец, не боялась взять, кухарку держала, репетитора наняла, в математике девочки не успевали. Могла и портниху призвать, а могла и заказать, приглядев заграничную модель, в торговом доме Манделя – на Тверской иль на Петровке.
И достаток, и душевно-интимное единство с мужем, определившее обоюдный отказ от опытов революционной теории и практики, и возвращенье к Богу, к России и в Россию, все это тушевало эмигрантское недоверие к жизни, когда радость нечаянна, а печали неутолимы.
Так что же, она счастлива? Никогда я не был ни Эммой Бовари, ни женщиной французского лейтенанта. Лейтенантом, правда, был, и даже старшим, но советским, что в данном случае ничего не значит. Но есть, есть наблюдения-сопоставления. Знать надо, что г-жа Екатерина Тихомирова была когда-то Катериною Сергеевой, а это значит, что в родном Орле была наклонна к якобинству, что в Липецке не исцелялась на минеральных водах, нет, была на съезде землевольцев, еще и то, что в Питере, в Саперном переулке, в подпольной типографии народовольцев обосновалась как кухарка Барабанова… Да-да, в Саперном, в том доме десятилетия спустя квартировали Каннегисеры… И наконец – берите выше – ее избрали членом Исполнительного комитета. Нет, не скажу: мол, сходка домовых, но не скажу – домовый комитет… Помилуй Бог, учась терпимости, не осуждаю ее уход и переход, подвластность теченью мыслей мужа, но признаюсь, я рад был услышать отзвуки былого в ее душе.
Тут надо указать на двух ее сестер.
Одна из них звалась Марией. В младые лета она в народ ходила. Теперь, в годах преклонных, фельдшерицей пенсионной, осталась верной заветам народолюбия. Лев Александрыч, наезжая в Петербург, свояченицу навещал, но неохотно: противно «передовое сюсюканье».
Неприязнь ренегата? Да он же не был регенатом, не был! Он не изменил убеждениям. Он изменил убеждения. Разница! Но Екатерину Дмитревну коробило мужнино – «сюсюкает». Господи, нельзя же быть столь отрешенным от человека, сохранившего не то чтобы «верность заветам», а чувство от этих заветов. А вот Екатериной Дмитриевной как раз и загубленное. И она сожалела об этом, втайне сожалела, как безбожник, вспомнивший себя верующим, грустит о том, что он уж никогда, никогда не испытает удивительно светлую умиротворенность, какую испытывал после причастия.
Другая сестра, имя, хоть убей, не вспомню, была в замужестве иль Помер, или Поммер. О, сестры будто бы родились близнецами. Обе большеглазые, черноволосые. Когда-то стройно-хрупкие, теперь уж полные; «жир закопался», коль применить здесь выражение картузника с Палихи.
Но сходство, но «словно близнецы», нисколько не сближало сестру с сестрой. Не редкость? Да случай-то особый. Поймите, этот Помер-Поммер служил Судейкину, служил и Скандракову, мастерам шпионства, агентом им служил, проваливал подполье, спроваживая в централы товарищей, друзей, народовольцев. Тогда его подозревали. Он скрылся, служил – предположительно – в таможне. Сдается мне, он шибко раздобрел; вы поглядели бы на фотографии его квартиры: ка-а-кой модерн, черт задери. Не в том беда, что Помер-Поммер, должно быть, крепко на руку нечист; ну, кто у нас не без греха? А в том беда, что Бурцев-то недавно распубликовал в газетах уже не подозренья, а доказательства – агент охранки, пусть вышедший в тираж, но ведь предательства не знают срока давности.
Что ж Тихомировы? Казалось бы, им дела нет. И то сказать, агент-иуда служил ведь государю и державе. На письменном приборе, подаренном царем Льву Александрычу, серебряный орел ширял крылами. Но Тихомиров, хоть и перебежчик, ничто иудино не принимал. И это знали в Департаменте полиции. И все же Тихомировы зябко опасались наветов как родственники Поммера.
* * *Век нам свободы не видать. А в жизни счастья нет. Но полнота ее есть в Белокаменной. В кольце Садового кольца – тужурочки с петличками, штиблетики английские, а шляпы фетровые, а башмачки на пуговичках, а каблучки фасонные; за штат уходит газовый рожок и керосиновый фонарь, сменяясь электричеством; брусчатка и асфальт уж наступают на булыжник. Вообразите, с Большого вдруг низринется квадрига и загремит по всей Театральной, там грань гранита, там тяжело-звонкое скаканье. А с «Метрополя» стекают сумерки, они сине-лиловые, и врубелевский демон желает овладеть квадригой.
А между тем прогресс идет, прогресс гудет. Все выше лифты в домах-модерн, кабины полированные, красные. На грузный ход грузовиков пеняют все хозяева: земли трясение, того гляди, обрушит доходные строения. Уж сколько раз градоначальник запрещал грузовики. Тщетно. Настало и гонение на «Дукс» – велосипед людей сшибает, а лошадей пугает. Вон из Москвы. В Сокольники, а то и дальше, дальше – в глушь, где тетки есть, а дамы редки. Тщетно! «Дуксы» множились. Идет, гудет прогресс. В пределах Садового кольца уже сработали водопровод. И это не предел, поскольку запредельно его нет, но есть пожары. Пожарники в слезах. Пожарные бодры. Все они красавцы, все оркестранты, все в кумовьях у молодух, как та лотошница, что языком слюнит ириски. Ан все ж в особенном почете пожилые, заматерелые в огне и полыме. Один из них – не падайте со стула – водился с Моисей Давидычем. Тот был мне… как определить?.. отцом он был моего отчима; ну, значит, дед. Служил швейцаром. И дружил с пожарным Карп Иванычем. Приняв, как нынче говорят, на грудь, румянясь скулами, они баском и тенорком певали: «Шел я с милою сударкою, со знакомою кухаркою…» Какие рифмы! «Кухарка» и «Варварка»; «воскресенье» – «угощенье». Готов признать, ничуть не плоше, чем в текстах этого «Бестселлера».
А не пора ли толковать о текстах? Пора, пожалуй. Но боже мой, владеет автором сонливость. Весной он болен? Нет, не он, а Пушкин. Да дело-то отнюдь не в том, какое время года, а в том, какие времена. А ведь тогда… Тогда, ей-ей, все было мухами засижено. Сказать ли самому себе, как некогда сказал Бурлюк, художник: «Вот и фактурка».
* * *Бурлюк желал изобразить сражение на поле Куликовом. Уж лучше бы изобразил глубокий обморок сирени. Ну, хорошо. Писал Бурлюк, прописывал, все время добавляя в краски меду.
«Гречишного», – так добродушно-иронически мне говорил художник Горский, ретроград из школы передвижников. Он жил тогда насупротив почтамта, на Мясницкой. Тот самый, что летовал в Петровском-Разумовском и в Сергиево ездил; и там, и там встречая Тихомирова.
Зависеть от царей, зависеть от народа, гречишный мед иль липовый – не все ли нам равно? Суть такова: Бурлюк оставил холст на кухне, для просушки; так вешают постельное белье. «О мухах и не думал», – смеялся мой милейший Горский.
О, мухи, кухонные мухи! Они не спали до рассвета, медвяный холст обсели, прилипли прочно, сдохли. Бурлюк проснулся, на кухню вышел. Сопя спросонья, глядел на холст. И думал, проводя ладонью по нему, шершавому, как рашпиль, а местами как наждачная бумага, глядел и думал: «Вот, брат, фактура, так фактура…»
Ощерился читатель-недруг и рокочет: