Юрий Хазанов - Горечь
В обычной школе дела у него шли немного лучше, но особенно хорошо было по-прежнему со стрельбой. Он уже сдал норму на второй разряд, выиграл первенство школы и готовился к районным соревнованиям.
А Витя? Витя отставал от него в стрельбе всё больше и немного обижался. Всё чаще называл он Гришу «чемпионом», а значит, даже злился.
И вот как-то сбылось Гришино желание: он упал с Витиного велосипеда и повредил руку. Собственно, сильнее он повредил ногу — на ней был синяк, огромный, как Каспийское море в школьном атласе, — но руку тоже ушиб.
— Перевяжем руку, — сказал Витя. — А ногу оставим, пускай все глядят. Ты говори, что рука ещё хуже, поэтому перевязал.
Гришина мама всё равно велела развязать, чтобы посмотреть, но Гриша сказал, что, хотя ничего не видно, зато болит так, что смычок, то есть ручку, ни за что не удержать. Наверно, у него перелом. Или вывих… то есть растяжение.
Мама долго растирала ему руку, потом сделала компресс, а через три дня всё-таки пошли с ним к врачу, потому что нога зажила, а рука — ну, никак. Врач сделал рентген, выписал мазь и сказал: пусть Гриша ходит через день на кварц и на массаж. Хуже не будет.
Гриша с удовольствием его послушался. К врачу ходить — не на скрипке играть.
Руке и правда хуже не было. Даже лучше нажимала на спусковой крючок — потом, на районных соревнованиях, где Гриша занял первое место.
А Витя совсем обиделся. Как будто Гриша виноват… Как будто он нарочно хорошо стреляет…
Однажды, когда возвращались с тренировочной стрельбы, Витя вдруг сказал:
— Как по-твоему — списывать ведь нехорошо? Только без смеха.
«Без смеха», да ещё с налёта, ответить было нелегко. Но в это время они стали переходить улицу, а на другой стороне Гриша всё-таки ответил:
— Смотря как. Если всё списывать подряд, конечно, нехорошо. А если всё равно знаешь, а только так, для точности — дело другое.
Витя помолчал и потом проговорил:
— Значит, если… ну… ответ почти сходится… Разница там на десять или пятнадцать… Тогда ничего?
— Что «ничего»? — спросил Гриша. — И что «десять» или «пятнадцать»?
— Ничего, если другой подскажет?.. Поможет?.. А?
— Ничего, — сказал Гриша и с удивлением поглядел на Витю: чего он, вроде даже заикаться стал?
— Мне в пятницу на разряд стрелять, — сказал Витя. — Придёшь мишени менять?
— Ясно, — сказал Гриша.
И тут Витя сказал быстро, как будто хотел поскорей отделаться от своих слов:
— Ты, когда в блиндаже будешь, возьми мишени две-три с десятками и девятками, а потом сунешь вместо самых плохих. Я ведь могу хорошо стрелять, только вот разволнуюсь и срываю… Сделаешь?
— Ой, что ты! — сказал Гриша. — Как же?..
— «Как же! Как же!» Сам говорил, если всё равно человек знает, то подсказать можно… А ведь это что? Самая обыкновенная подсказка. Только не в тетрадке, а на мишени. Ну?
— Не знаю, — сказал Гриша.
— Чего тут знать? Если хороший товарищ, то сделаешь. А если трус…
— При чем здесь «трус»? — сказал Гриша.
— При том! Какая разница — в классе или в тире? Задачка или мишень? Скажи?
Сказать Гриша не мог…
В пятницу он сидел в блиндаже, слушал команды по полевому телефону, менял мишени и часто прикладывал руку к животу. Но живот у него не болел. Просто под куртку, под ремень брюк, он запихнул картонную папку. А в папке лежало три мишени, и пробиты в них были только девятки и десятки.
Грише хотелось просидеть здесь всю жизнь, и чтобы наверху никого не было, и не надо было вылезать… Никогда… А сухие щелчки выстрелов — пусть это просто метеориты, которые падают на блиндаж из космоса. И рядом с ним не ребята из разных школ, а юпитерцы или нептуняне, которые не знают нашего языка и ничего не понимают в наших делах — в стрельбе, в мишенях, в очках…
— Последняя серия кончена. Сдать мишени судье подсчёта! — послышалась команда.
Из блиндажа Гриша вышел последним. Под его курткой, на животе, в картонной папке лежало по-прежнему три мишени, только пробиты в них были не девятки и десятки, а пятерки да семерки…
Что было дальше, Гриша не любит вспоминать, однако события того дня нет-нет да сами напомнят о себе. То сон приснится: огромная мишень, но, оказывается, это вовсе не мишень, а главный судья подсчёта. Он хватает Гришу за руку, и они проваливаются в блиндаж и летят, летят в темноте… А то, уже наяву, Гриша встретится глазами с Витей, оба отвернутся, как будто каждый из них невидимка для другого, но всё равно Гриша вспоминает…
Вспоминает, как вызвали его вдруг в судейскую коллегию.
— Ты менял мишени Шорина? — спросил главный судья.
«Не я!» — хотелось крикнуть Грише на все поле.
— Я, — ответил он.
— Так вот, три мишени недействительны.
— Почему? — спросил Гриша.
«Зачем я это спрашиваю? — подумал он. — Глупо как».
— Почему? — повторил он.
— Расскажем? — спросил главный судья и посмотрел на остальных судей.
Грише показалось, что он улыбнулся.
— На каждой мишени, — сказал главный судья, — кроме печати, мы ставим свои тайные значки. Какие — это уж, извини, наш секрет… Так вот, где настоящие мишени?
— Сейчас, — сказал Гриша.
Он сорвался с места и побежал. Куда угодно — за деревья, в блиндаж, на другую сторону земного шара! Только чтоб не видали, как он будет вынимать из-под куртки эту проклятую шапку!..
А потом главный судья объявил решение судейской коллегии: результаты Виктора Шорина не засчитывать, его самого дисквалифицировать на всё время. До совершеннолетия. Того, кто помогал в обмане, отстранить от всех тренировок и соревнований на один год…
— Паршиво, — сказал Гриша Вите.
Больше он ничего в эту минуту сказать не мог.
— Потому что: не умеешь — не берись! — крикнул Витя.
Он повернулся и пошёл.
— Да, не умею! — закричал Гриша ему вслед. — Не умею!.. Ну и что?..
Вот о чём не хотел сейчас думать Гриша, прогуливаясь взад и вперед от стола судейской коллегии.
Осталось два выстрела. Он снова стал тихонько напевать «Я на камушке сижу…» Ведь, не будь этой песенки, не держать бы ему, наверное, в руках винтовки, не знать, что такое «мелкая» и «высокая» мушка, не целиться с замиранием сердца в чёрную червоточину на белом круге…
А по тому, как одобрительно перешёптываются судьи, глядя на Гришу, можно почти наверняка предположить, что и без двух последних выстрелов он завоевал уже звание чемпиона города.
Решился опубликовать в конце книги этот легковесный рассказец только потому, что он о мальчике Грише, племяннике Риммы, кого она любила всю свою жизнь и кто отвечал ей тем же.
Как она слушала тогда, в Минске, эту историю, которую, наверняка, знала раньше! Как смотрела на главного её героя!..
Отношение Гриши к Римме я, по-настоящему, понял незадолго до её кончины — когда она в очередной раз лежала в больнице, где он часто навещал её. Ей требовался уже уход нянек, которых, естественно, не было в помине — мы нанимали их со стороны. Гриша нередко выполнял их функции. Помню, он говорил мне, что, к его собственному удивлению, все эти тягостные, малоприятные процедуры не вызывают у него чувства стеснённости, неловкости, даже сострадания — он не ощущает при этом беспомощности, униженности, жалкости больного человека, совершенно не думает об этом. Он, по-прежнему, видит Римму красивой, здоровой, женственной… и ему радостно прикасаться к ней, зная, что он помогает ей… может помочь… ему приятно…
Что это? Если не извращение, то, наверное, это и есть высшая степень любви?..
* * *Римма уехала из Минска на несколько дней раньше меня: ей нужно было на работу. Я ещё немного гастрономически поблаженствовал под опекой её сестры; повыступал перед ней в роли адвоката дочери (кстати, совершенно бескорыстного и искреннего), так как мне казалось, что Таню она подвергает осуждению гораздо чаще, нежели сына; с удовольствием и интересом ещё послушал рассказы Лёни о музыке и саму музыку; снова побродил по городу, испытывая непроходящую зависть к его (в сравнении с Москвой) спокойствию и к мирному сосуществованию в нём пешеходов и автомобилей.
После всего этого я отправился домой с проснувшимся желанием работать и написать что-нибудь… этакое. В общем, действительно, почувствовал себя отдохнувшим и набравшим свежих сил.
На вокзал меня проводила Таня. Она даже вошла со мной в вагон и пробыла до самого отправления поезда. Она мне нравилась, и что-то говорило мне, что я ей — тоже. На прощанье мы поцеловались почти по-родственному, но, наверное, не совсем. Что почувствовал не столько я, сколько сосед по купе. Когда Таня ушла и поезд тронулся, он подмигнул мне и сказал:
— Молоденьких любишь?
— Это племянница, — пояснил я.
Однако он не поверил…