Лион Фейхтвангер - Еврей Зюсс
У служанки Янтье была старая кошка, самая обыкновенная кошка, темно-серой масти. Рабби Габриель ее терпеть не мог, и Янтье не решилась взять ее с собой в далекое путешествие. Размышляя, у кого кошке будет лучше всего житься, она вспомнила магистра Якоба-Поликарпа Шобера. Магистр при всяком удобном случае попадался на пути Ноэми, обращался к ней с кроткими, благоговейными речами и даже делал неоднократные робкие попытки обратить ее в свою бесхитростную, мечтательную веру; а главное, пытался спасти ее душу вдохновенной декламацией своих стихов. После того как она горячо и гневно отклонила его поползновения, он притих и довольствовался смиренным и радостным созерцанием ее ангельского лика. Когда же смерть столь внезапно похитила ее, толстощекий юноша долгое время места себе не находил от глубокой мучительной тоски, детские глаза его выражали птичью растерянность, он побледнел и мучился угрызениями совести от того, что недостаточно ревностно старался направить ложное, пагубное течение ее жизни в море божественной благодати. Он стоял на дороге с венком полевых цветов, когда выносили маленький гроб из белого домика, и был до глубины души оскорблен, когда четверо суровых мужчин, несших гроб и похожих на темных лжепророков, отклонили его искренний дар. Мрачно поплелся он домой, взял в руки перо и бумагу и сочинил «Надгробный плач, или нэнию, на смерть мадемуазель Ноэми Зюсс, еврейки, однако же достойной девицы», которая начиналась следующими строками: «И ныне злая смерть, сей бренной жизни цель, Похитила тебя, иудейска мадмазель». Поэму свою он продекламировал служанке Янтье, причем оба проливали горькие слезы.
Вот этому честному добряку и оставила Янтье свою серую кошку, тот охотно согласился взять ее с самыми успокоительными обещаниями. В связи с этим Зюсс увидал магистра. Перед тем как покинуть дом с цветочными клумбами и отдать его во власть белого безмолвия и забвения, еврей бродил вокруг, обуреваемый великим беспокойством. Подолгу простаивал среди тюльпанов, перед стеной, где был нарисован небесный человек и каббалистическое древо. Завидев магистра, он властным жестом подозвал его и задал ему несколько вопросов в резком и высокомерном тоне. Якоб-Поликарп Шобер, державший себя несмело и кротко с теми, кто был с ним приветлив, усмотрел в мрачной суровости еврея некое испытание, искушение, перед лицом которого счел нужным запрятать подальше свою прирожденную робость. Ввиду этого толстощекий юноша, несмотря на сильное сердцебиение, засопел, принял задорный вид и выпрямился, прижав к себе кошку, готовясь одним только метким и надежным орудием своей веры одолеть и вывести на праведную стезю сатанинского финанцдиректора. Зюсс, слыхавший о магистре от Магдален-Сибиллы, а также осведомленный о его встречах с Ноэми, некоторое время молча слушал его, без обычной насмешки, а скорее задумчиво, и тот, обнадеженный, удвоил свое усердие, но вследствие бурной жестикуляции упустил кошку. Пока он, не прерывая своей пылкой речи, силился поймать животное, финанцдиректор успел принять какое-то решение, он круто, но благодушно остановил магистра и перевел разговор на другую тему. Без труда удалось ему приручить юношу и вызвать его на откровенность. Немного погодя ему уже были известны многие обстоятельства личной жизни магистра, а также его желания, включая и должность библиотекаря, несправедливо предоставленную кому-то другому.
К изумлению Шобера, он показал себя отнюдь не свирепым Олоферном, каким его ославили повсеместно. Терпеливо выслушал он до конца многоречивого магистра, проявил интерес к его стихам, твердо обещал осчастливленному юноше напечатать его опусы, если только Вейсензе одобрительно выскажется о них. Хотя должность библиотекаря занята, однако можно найти другой выход, чем-то заменив ее. На следующий же день он вызвал Шобера к себе и предложил ему место своего личного секретаря; для исполнения этой обязанности требуется добросовестность и дар слова; как тем, так и другим качеством магистр наделен в превосходной степени. Якоб-Поликарп Шобер увидел в этом предложении чудесный промысел божий, который приведет его в столицу, где он будет дышать одним воздухом с сестрой Магдален-Сибиллой, посещать штутгартское библейское общество, святую Беату Штурмин, славного, благожелательного Эмануила Ригера. Он увидел возможность убедительными и благочестивыми речами наставить на путь истины еврея и даже самого заблудшего герцога; он услышал славословия ангелов в небесах и, сияя, дал согласие. Затем отыскал кошку, о которой в блаженном замешательстве позабыл вчера, и, бережно прижав к себе серую, некрасивую тварь, понес ее домой.
Но в Штутгарте, в пышном дворце на Зеегассе, вместо ожидаемого блаженства он узнал только смятение и гнет. Правда, в Магдален-Сибилле он не обнаружил ни малейшего высокомерия, все попытки оболгать и очернить ее оказались злыми наветами; но вместе с тем не осталось и следа от прежней непорочной и блаженной близости, от того ореола исключительности, который и его, Шобера, возвышал в собственных глазах. В ее присутствии он уже не расцветал душой, но оставался холоден и сир. А между тем она была безупречно чиста, исполнена достоинства и благочестия. Он не хотел сознаться себе в том, что именно отсюда и проистекает его разочарование. Но служба у Зюсса принесла ему несказанную муку и смятение. Досуга у магистра было достаточно; помимо него и Никласа Пфефле, финанцдиректор держал для своей обширной личной переписки еще двух секретарей. Поэтому он очень редко вызывал к себе Шобера. Но, вызвав, диктовал ему письма крайне вредоносного содержания, в которых даже самому неискушенному простаку наглядно открывались черные замыслы на погибель евангелической и парламентской свободы. Каждая строка этих писаний служила тяжким обвинением против герцога и финанцдиректора, давала в руки магистру ключи к самым секретным и важным подробностям католического проекта.
Голова шла кругом, все нутро переворачивалось у злосчастного Якоба-Поликарпа Шобера. Зюсс диктовал свои черные нечестивые тайны, а голос и глаза его были ясны и невозмутимы; очевидно, он питал неограниченное доверие к своему секретарю. Шобер обязался служить еврею. Как же ему теперь быть – нарушить слово и пойти разглашать свои сведения, хладнокровно обманывать доверие еврея? Правда, он всего лишь еврей, и все же любой негодяй и подлец будет тогда вправе обозвать его, Шобера, предателем и двоедушным прохвостом. Однако, если он будет молча смотреть, как вероломно и позорно удушают религию и свободу родины, как ввергают многие сотни тысяч евангелических душ в геенну огненную, в бездну адскую, разве не окажется он тогда еще большим подлецом и нечестивцем?
Сомнения, точно лютые псы, раздирали и терзали магистра. Тогда, в Гирсау, он вообразил себя истинным избранником божиим оттого, что у него зародилась чахлая надежда быть поставленным от бога к рычагу великих судеб и свершений. А теперь его дерзостная, суетная мечта сбылась, но каким жестоким и коварным образом! Лишь ценой собственной души может он спасти сотни тысяч швабских евангелических братьев. Жалостный, дрожащий, он напоминал только что остриженного пса. Он стал худеть; днем его то бросало в жар, то обдавало холодным потом, ночью он не находил покоя, вставал, спотыкаясь о старую уродливую кошку, и, стеная, бегал по комнате. Он отправился к Беате Штурмин и попросил ее загадать для него на библии. Слепая дева наугад раскрыла Книгу: «И сыны Израиля вышли из Рифмы и расположились на ночлег в Римон-Переце». Магистр долго ломал себе голову, что подразумевается под этим, и наконец понял: Рифма означает то, чего ему делать не следует, а Римон-Перец то, что он должен сделать. Но он никак не мог додуматься, надо ли под Рифмой понимать предательство против еврея, а под Римон-Перецом избавление евангелических братьев, – или наоборот. И он по-прежнему терпел лютую муку, обливаясь потом и терзаясь сомнениями, днем и ночью взвешивая спасение души многих тысяч соотечественников в своих бестолковых, нескладных и нерешительных руках.
Сухо, едва скрывая свое недовольство, отпустил Карл-Александр руководителей католического проекта, которых созвал на секретное совещание. Еврея он задержал нетерпеливым жестом.
– Отчего ты ни слова не сказал, еврей? – напустился он на почтительно выжидавшего Зюсса.
– Не стоило труда отвечать, – возразил тот, легким пожатием плеч отмахиваясь от всего, что говорилось на совещании.
Карл-Александр тихо сопел и постукивал костяшками пальцев по столу. Черт возьми! Вот свинство, что еврей опять прав. А тот, как всегда, ловил на лету его мысли и облекал их в слова.
– Господа политики крохоборничают, – говорил он обычным своим вкрадчивым, насмешливым голосом. – Вымеряют мельчайшие паутинные нити, а целого охватить не могут. Что они смыслят вообще! – В его тоне явно чувствовалось, как низко он ставит их ум и способности. – Будто суть в том, чтобы избитыми адвокатскими приемами изымать из конституции где запятую, где точку над «i». Что за жалкие, убогие, мелочные методы! Достаточно одного рескрипта, одного-единственного: «Мы, Карл-Александр, герцог Вюртембергский и Текский, возвращаем себе права, данные нам от бога и похищенные у нас подлым, коварным и изменническим способом. Отныне мы воистину будем хозяином страны. Вюртемберг – это мы!» Но перед таким шагом господа политики трусливо и беспомощно пятятся назад. Им это не по плечу, их заедают сомнения и колебания, они только и могут, что качать головой, прищелкивать языком да охать и ахать. Эта идея для них чересчур проста, по-княжески величественна, царственна.