Антонин Ладинский - В дни Каракаллы
— Благочестивый август…
— «Благочестивый август»… Ты — хитрая лиса! Машешь пушистым хвостом, закругляешь периоды. Хотелось бы мне знать, что у тебя в голове, любезный Макрин! Гороскоп халдейского астролога предвещал смерть… Но кому? Следовало бы вызвать Макретиана. А на кого оставить Рим? Этот верен как пес, не украдет ни одного сестерция. Однако какая у него маленькая душонка! Что для него Индия! Ему бы лишь составить вовремя отчетность…
Макрин слушал, вздыхал, опустив глаза, и, видимо, обрадовался, когда шествие снова двинулось по Каррийской дороге.
В толпе приближенных ритор Филемон, в подражание Цельсу уже несколько лет писавший книгу под названием «Против христиан», объяснял Диону Кассию гностическую систему мира. Непримиримый враг христианской морали, издевающийся над всем, над чем полагается издеваться Эллину, он втайне отдавал должное тем величественным, хотя и туманным построениям, какие возникали в больном мозгу Валентина, знаменитого ересиарха и главы гностиков. Смакуя каждое слово, ритор передавал в своем вольном изложении теорию истечения эонов из божества… Теребя пышную бороду и хмуря косматые брови, Дион Кассий внимал странным измышлениям.
Филемон объяснял ему:
— Слушай! Последний из эонов, который носит имя София, возгорелся пламенным желанием созерцать первопричину всех вещей. Презрев слабость женского естества, София устремилась в бездну кипящего в грехах мира и там погибла, в печали и изумлении укачивая на руках свою дочь, зачатую в темноте падения. И когда она вновь вознеслась к небесам, ее бесформенное чадо, заплаканная Ахамот, осталась томиться во мраке, в темноте материи, изгнанница небес, сестра платоновской Психеи!
Дион Кассий презрительно кривил рот:
— Странные и безумные измышления.
— Позволь мне закончить… — заторопился Филемон.
Немного впереди Ганнис пытался убедить Макрина в целесообразности своих широких планов. В поездку евнух отправился только для того, чтобы иметь удобный случай переговорить с нужными и влиятельными людьми и прежде всего с Макрином. Теперь он вкрадчиво, елейным голоском, доказывал префекту претория:
— Ты сам изволил заметить, сколь важна эта торговая дорога. Караваны, проходящие через Петру, будут вынуждены сворачивать с пути, а не направляться в Пальмиру, если мы организуем в этом городе дешевый кредит для торгующих с Парфией. Не говоря уже о том, что таким образом для римлян облегчается наблюдение над путями, ведущими в Индию…
Макрин, похожий на палача или на тюремщика, слушал, глядя перед собою, очевидно занятый какими-то своими мыслями, не имевшими прямого отношения к меркантильным планам сирийского евнуха, может быть, взволнованный недавним разговором с императором. У него действительно лицо было безобразно и в левом ухе никак не могла зарасти дырочка, проколотая для серьги, какие в обычае носить в Мавритании. Префект претория выбился из низов, начав свою деятельность экономом у богача Плауциниана, но никто не мог отказать ему в ловкости и даже в уме.
Мы прошли уже около половины пути. Император поднял руку, что было знаком остановиться, и подъехал к краю дороги. Сойдя с коня, он удалился за холм, побуждаемый чревом.
Некоторые улыбнулись. Императорского коня взял под уздцы Юлий Марциал, центурион, приставленный Макрином к особе императора в качестве телохранителя. Гельвий Пертинакс, прикрыв рот рукою, шепнул Ретиану:
— Законам природы повинуются и цезари!
— Брюхо у всех одинаково, — с лагерной грубостью ответил префект.
Вергилиан отправился в Карры, чтобы своими собственными глазами посмотреть на сцену жертвоприношения. Поэт собирал все, что мог услышать из уст очевидцев, присутствовавших при постройке моста через Тигр и при взятии Арбелы, не оставив мысли написать книгу об Антонине, и надеялся, что сегодня будет иметь случай лично побеседовать с августом, хотя особенно мрачный вид Каракаллы отнюдь не поощрял такого желания. Пока он уже успел поговорить с Корнелином, от которого узнал много интересных подробностей и вкратце записал их на навощенных табличках. Но любопытные вещи рассказывал и Филемон. День был наполнен ценными впечатлениями.
Дион Кассий не знал, как отделаться от навязчивого ритора, и был рад, когда рядом с ним оказался Вергилиан, которого эта болтовня, к удивлению историка, интересовала. Трезвый ум Диона не постигал гностических туманов, его отличала склонность к точным данным. А этот болтун шептал и шептал, паря в заоблачных высотах:
— Элеаты учили, что мир есть призрак, сонное видение. Иные, наоборот, утверждали, что он — осязаемая реальность. Валентин же предполагает, что наш мир — своего рода условность. Для Валентина нет ни времени, ни пространства. И в этой условной жизни имеет значение только то, что входит в систему эонов. И весенний дождь, фонтаны, вся морская стихия вселенной — это только слезы Ахамот, плачущей и томящейся в разлуке с небесами, а природа, вот этот солнечный день, — Филемон сделал широкий жест, опять окинул взором все лежащее окрест, — вот хотя бы это миндальное дерево в цвету и все прекрасное на земле, стихи или красиво построенный дом, — это лишь сияние ее улыбки…
Дион Кассий, ничего не понимавший ни в стихах, ни в философии, воспользовался каким-то предлогом и отъехал прочь. Кажется, только Вергилиан и я внимали Филемону с уважением, и старый философ был доволен, что судьба послала ему таких терпеливых слушателей. В самом деле, по лицу Вергилиана было видно, что его весьма занимает рассказ ритора, а в моем представлении возникал мир, совсем не похожий на тот, в котором мы все живем. Я волновался. А что, если действительно, спрашивал я себя, все условно в мире и нет никакой разницы между Римом и этим маленьким сирийским селением? Но моя молодость отвергала то, в чем нельзя убедиться ощупыванием, или обонянием, или жадными человеческими глазами. Филемон уверял, что мир — лишь амфитеатр, построенный демиургом, чтобы душа имела возможность претерпеть на этом просцениуме вселенной положенные ей страдания. Я склонялся к мысли, что испытания делают человека лучше и мудрее, но отвергал всякую награду за них. Это было неприемлемо для разума и человеческой гордости. Я сказал об этом Вергилиану, и он с удивлением произнес:
— У тебя еще материнское молоко не обсохло на губах, а ты изрекаешь такие истины!
Но я много читал, переписывал трудные книги и понял, что среди наступившего в Риме раболепства честным людям стало трудно дышать. По крайней мере тем, кто еще не разменял свой разум на маленькие дела. Может быть, потому-то избранные души, как мотылек на светильник, и летели на свет философии, ища в ней утешения?
В ожидании, когда август снова появится из-за холма, сопровождающие его друзья разговаривали негромкими голосами. Кто рассказывал о вчерашней пирушке, кто передавал последнюю сплетню о Соэмиде, другие вели степенный разговор о караванных дорогах, о своих обширных имениях, об императорских субсидиях. По-прежнему в небе парили распластанные орлы. Когда центурион Юлий Марциал, очевидно услышав зов императора, бросил поводья стоявшему рядом ликтору и поспешил за холм, никто не нашел в этом ничего предосудительного. И вдруг присутствовавшим показалось, что за холмами раздался сдавленный человеческий крик.
— Что там происходит? — спросил Дион Кассий, прерывая Ганниса на полуслове движением руки.
Стоявший рядом Макрин пожал плечами:
— Что там может происходить?
Однако префект претория испытывал явное волнение, и оно отразилось на его смуглом и скуластом лице. Заметили это только немногие, в том числе Вергилиан, шепнувший мне о переживаниях префекта. Мясистый, низкий лоб Макрина стал еще морщинистее, и большой рот казался еще более жестоким.
Два трибуна претория, братья Аврелий Немезиан и Аврелий Аполлинарий, побежали за холм, чтобы узнать, в чем дело. Так мы все поняли. Но среди столпившихся на дороге уже пробежал ветерок испуганного шепота. Люди смотрели друг на друга вопрошающими глазами. Однако никто не посмел присоединиться к трибунам.
Один Филемон ничего не замечал, что происходит вокруг. Держа себя пятерней за подбородок, он смотрел прямо перед собой. План мира перемещался… Кружились хрустальные сферы небес… Звенела гностическая музыка… Пыльная придорожная смоковница преображалась и становилась райским древом. Мир, в котором страдала низринутая во мрак материи Ахамот, повис на краю пропасти. Филемон Самосатский ужасался, точно пытаясь постичь, какое место уготовано ему в этой драме.
Трибуны не возвращались, и у Макрина стали заметно дрожать губы. Он побледнел и вопросительно посмотрел на Ретиана. Префект угрюмо промолчал. Наконец начальник скифских телохранителей по имени Олаб не выдержал. Коверкая латинские слова, он обратился к Макрину. Теперь окружающим было не до смеха над его речью. Олаб кричал префекту претория: