П. Васильев - Суворов. Чудо-богатырь
Суворов, расположившись в Тирасполе в том самом доме, где за несколько часов перед тем квартировал Сераковский, отправив к Румянцеву донесение, лег спать.
Глава XII
В начале сентября по дороге из Варшавы к Бресту мчалась карета, запряженная четверкою. Видеть сидевших в карете было нельзя: хотя окна дверц и были спущены, но отверстия прикрывались шелковыми занавесками.
Впереди кареты скакал красивый молодой человек, по костюму и внешности принадлежащий, по-видимому, к высшему польскому сословию, по сторонам же кареты скакали двое молодцов, один в костюме мелкого шляхтича, другой — в платье слуги богатого польского дома.
Скакавший впереди красавец был грустен и молчалив, спутники же его время от времени перекидывались словами. Шляхтич иногда наклонялся к дверце кареты, но вслед за этим отъезжал в сторону со вздохом.
— Эх, крестная, понапрасну на меня сердитесь… потом сами оцените мою преданность и рассудите, был ли я виноват.
Но каждый раз, как он произносил эту фразу, из окна кареты ворчливый голос старухи награждал его собачьим сыном или подобным же эпитетом.
— Что, съел? — смеялся товарищ.
— Не я, ты собачий сын, огрызался шляхтич. — Не запри ты меня в погреб, не был бы я в собачьих детях.
— Да были бы тогда живы твои господа? Дурак ты эдакий, — отвечал товарищ, в котором читатели, без сомнения, узнали Яна.
Пока приятели переругивались между собою, вдали на горизонте показалось облачко пыли. Облачко все увеличивалось и увеличивалось, а мелькавшие в нем три движущиеся точки стали обрисовываться, и путешественники могли уже ясно различать трех всадников, по-видимому польских кавалеристов.
Всадники все приближались и приближались, скоро можно было различать запыленные лица. В одном из всадников, скакавшем впереди, граф Олинский узнал генерала Сераковского.
Бешеная скачка генерала в сопровождении лишь двух всадников все разъяснила молодому графу.
«Разбит, — решил он, — корпус его уничтожен, сам спасается бегством».
Предположения графа Казимира вскоре подтвердил лично сам Сераковский.
— Разбиты, уничтожены, — с отчаянием говорил генерал молодому графу, — русские надвигаются тучей… Боже, что будет с нашей отчизной! — вскричал он со слезами в голосе и, махнув безнадежно рукой, поскакал дальше.
— Да, — задумчиво проговорил граф Казимир, — дело обструкции никогда не стояло прочно, а теперь и совсем близко к гибели… Погиб тринадцатитысячный корпус. Это не шутка… уничтожена почти треть армии.
Вблизи показалась корчма.
Граф приказал кучеру остановиться у нее. Нужно было подкормить лошадей, так как до Бреста оставалось верст тридцать.
Дамы вышли из кареты и расположились под деревом.
В то время, когда кучер распрягал лошадей, граф Олинский, подозвав Яна, дал ему записку.
— Скачи в Раховицы, они не далее пятнадцати верст, передай эту записку раховицкому пану, а сам скачи обратно, меня найдешь в русском отряде. Чего глаза выпучил? Разве не видишь, что везем русских дам.
Слуга свернул на проселочную дорогу и пустил коня галопом. Долго и задумчиво смотрел молодой граф вслед удаляющемуся слуге. Быть может, долго простоял бы он неподвижно, если бы его не окликнула генеральша Воропанова. Нерешительно направился молодой человек к дереву.
— Куда вы везете нас, граф? — спросила она.
—: Вы скоро убедитесь в моих намерениях, дорогая генеральша, вы убедитесь, что я ваш искренний друг, я везу вас в русский отряд. К вашему мужу я, к сожалению, вас отвезти не могу. А теперь я везу вас к графу Суворову, который в скором времени соединится с генералом Игельстремом. Корпус Сераковского разбит, путь к Варшаве свободен, и русские войска не замедлят появиться под ее стенами. Вы через несколько дней встретитесь с вашим отцом и мужем, а я… я увижу свою родину побежденною, если сам к тому времени не сложу своей головы.
— Куда же вы отсюда отправитесь? — с живостью спросила Нина Николаевна.
— В Варшаву.
— Но вы не верите в успех вашего дела, зачем же подвергать себя напрасному риску?
— Не следовало бы начинать, а раз начали — нужно доводить до конца, каков бы он ни был. Если бы от меня зависело, я не поднимал бы знамя революции. Но раз оно поднято — могу ли я, поляк, уходить из-под этого знамени? Не презирали ли бы вы меня за это, Нина Николаевна?
Молодая девушка молчала. За нее отвечала мать:
— Надеюсь, граф, что вы вступили в ряды революции не для напрасного кровопролития, а для восстановления прав вашей родины. Восстановление их вы сами признаете невозможным, что же вам остается? Одно лишь кровопролитие. Не будете ли вы отвечать за него пред Богом и собственною совестью?
— И близкими вам людьми, — едва слышно добавила, краснея, молодая девушка.
— Что же мне делать? Сложить оружие? Но графы Олинские никогда его не слагали. Мне ли покрывать позором незапятнанное имя? Если вы беспристрастно отнесетесь к моему поведению, то оправдаете меня. Согласен, что война преступление перед Богом, но дуэль еще большее преступление. Война есть средство для восстановления народных прав и интересов, нарушенных другим народом, война — неизбежность, потому что нет такого судьи, который восстановил бы нарушенное право. Война, хотя бы и без уверенности в победе — не то, что дуэль. Дуэль тоже средство к восстановлению своих прав, но неизбежное ли средство? Ведь обиженный может найти себе удовлетворение не только в общественном порицании обидчика, но и в приговоре над ним суда государственного. Казалось бы, что можно удовлетвориться тем или другим и не прибегать к кровавой расправе. Так ли это на самом деле? Не отвернется ли общество от обиженного с презрением, если он не вызовет обидчика, даже в том случае, если будет уверен в неудачном для себя исходе поединка?.. Нет, пред совестью я отвечать не буду, Бог милосерд, а близкие… меня пожалеют, — закончил молодой человек с грустью.
Генеральша тяжело вздохнула и набожно перекрестилась.
— Спаси вас Господи и помилуй. Мы вас, дорогой граф, не осуждаем, если Нина и я выказали вначале недоверие, то теперь его уже нет… Ваши о нас заботы и заботы вашей милой тетушки окончательно его рассеяли, и я буду усердно молить Бога, чтобы он сохранил вашу молодую жизнь…
Граф Казимир с жаром поцеловал руку генеральши.
— А вы, Нина Николаевна? — обратился он к молодой девушке.
У Нины Николаевны на глазах блестели слезы. Она вместо ответа протянула ему руку.
— Не сердитесь на меня за прошлое, я очень несчастна…
Граф был вне себя от радости.
— Сердиться? Я счастлив бесконечно, счастлив, что вы поняли меня, не считаете предателем, каким считает ваша добрая нянюшка.
— Не вас, ваше сиятельство, вы особая статья, а вот Степка негодяй, он должен был предупредить, ему я никогда этого не забуду, пусть забудет, что я была его крестной.
— Эх, крестная, вы все свое, ей-Богу же, я не виноват: Ян по глупости продержал меня целый день в погребе. Ну как я мог вас предупредить? А вечером я явился с графом как раз вовремя.
— Мы с тобою разочтемся после, — отвечала старуха, — не при господах же задавать тебе встрепку.
— Хотя десять встрепок, крестная, только не считайте меня негодяем, — и Степан схватил руку старухи, желая поцеловать, но та сердито ее отняла.
— Негодяй был — им и останешься, — сказала старуха с сердцем.
— Что делать, — с притворным вздохом отвечал Степан, — авось когда-нибудь перемените обо мне ваше мнение. Человек я терпеливый, буду ожидать.
— А ты куда же отсюда, тоже в Варшаву?
— А мне что там делать? Я останусь при вас.
— То-то же, — проворчала старуха.
— Перестань, няня, сердиться, твой крестник совсем не виноват, — вмешалась Нина Николаевна.
— На ком же, милая барышня, мне и злость сорвать, как не на нем.
Простодушное заявление старушки вызвало у всех улыбку, первую за все время путешествия.
Вскоре экипаж был готов, и граф Олинский помог дамам сесть в карету. Не успел он захлопнуть дверцы, как мимо промчались покрытые пылью и кровью два всадника. Нина Николаевна вздрогнула и с немою мольбою во взоре посмотрела на графа. Тот молча опустил голову.
Вечерело, когда путешественники достигли русских аванпостов. Граф назвал себя и просил дежурного офицера проводить его к начальнику отряда. Суворов квартировал в Тересполе, и путешественников повезли с завязанными глазами в главную квартиру.
— Никак, похоронное пение, — сказала, прислушиваясь, Ильинишна.
Действительно, издали доносилось пение, по мере того как карета подвигалась вперед, пение становилось слышнее и слышнее, ясно можно было различить печальные мотивы. Тысячи голосов пели вечную память.
— Хоронят убитых, — пояснял провожавший карету дежурный офицер.