Николай Гейнце - Коронованный рыцарь
Сестренцевич ничего не знал об этих кознях, когда вдруг, совершенно неожиданно, объявлен был ему через генерал-прокурора указ о служении в церкви святой Екатерины одними только иезуитами, а вслед затем митрополиту было сообщено о запрещении являться ко двору.
Иезуитская партия возликовала, но ей готовились аббатом Грубером еще большее торжество, еще славнейшая победа.
Ночью, когда митрополит Сестренцевич уже спал, ему доложили о приезде полицеймейстера Зильбергарниша, настоятельно требовавшего видеться с его высокопреосвещенством.
Он был впущен в спальню и объявил митрополиту высочайшее повеление: «Немедленно встать, одеться и отправиться ночевать в мальтийский капитул, а квартиру свою уступить аббату Груберу».
Изумленный митрополит беспрекословно исполнил высочайшую волю.
В то же время приказано было и всем священникам выбраться из церковного дома, куда им угодно.
На другой день Грубер вступил хозяином в свои благоприобретенные владения.
— Однако, я хорошо вымел церковь… — торжествующее говорил он своим сторонникам.
Устроившись на новом местожительстве, Грубер не замедлил явиться во дворец.
— Что нового в городе? — спросил его Павел Петрович.
— Смеются над милостями, оказанными вашим величеством нашему ордену… — отвечал аббат.
— Кто? — порывисто и гневно спросил государь.
Аббат вынул из кармана приготовленный список.
В нем было занесено двадцать семь лиц, самых враждебных иезуитизму.
Во главе их стоял митрополит Сестренцевич.
В числе находившихся в списке был и Иван Сергеевич Дмитревский.
Указанные лица, кроме митрополита, были тотчас же арестованы, а Сестренцевич получил предписание выехать немедленно из Петербурга в свое поместье Буйничи, находившееся в шести верстах от Могилева.
При этом местному губернатору было предписано строго наблюдать, чтобы удаленный из столицы прелат никуда не отлучался из места своей ссылки, никого бы никуда не посылал и ни с кем бы не переписывался.
Аббат Грубер, однако, недовольствовался этим и мечтал приготовить своему врагу в близком будущем уютное местечко в петропавловском равелине.
Несмотря на эти победы иезуитов, дело о соединении церквей по знакомой уже читателям программе аббата, шло довольно туго.
Государь не решался на подобный шаг.
Хотя он рос и мужал в эпоху безверия, господствовшего и при дворе Екатерины II, но первые воспоминания и привычки детства, проведенною им в царствование богомольной Елизаветы Петровны, сохранили над ним свою силу.
Он во всю свою жизнь был чрезвычайно набожен и каждое утро долго и усердно молился на коленях.
В гатчинском дворце пол комнаты, смежной с кабинетом и служившей ему местом молитвы, был протерт его коленами.[9]
Вся надежда аббата Грубера была на влияние графа Ивана Павловича Кутайсова, а для этого его следовало удержать в хорошеньких ручках Генриетты Шевалье.
Достойная дочь католической церкви, действовавшая по указаниям самого аббата, внушавшего их ей через ее духовника патера Билли, должна была, по мнению Грубера, настроить своего обожателя в желательном для иезуитов направлении.
Близость Кутайсова к императору давала твердую надежду на благотворное влияние любимца.
Гавриил Грубер стал сам приходить к мысли о необходимости устранения Зинаиды Похвисневой, так как весьма возможно, что она окажется упорной схизматичкой и не поддастся влиянию мужа в религиозном смысле.
Иван Павлович Кутайсов будет тогда потерян для иезуитов навсегда.
Допускать такую даже гадательную возможность было нельзя, Ирена Станиславовна, между тем, молчала и, как будто, забыла о цене, назначенной за исполненную ею услугу.
Аббат недоумевал и волновался.
Наконец, он получил записку:
«Надеюсь, вы не забыли принятое вами на себя обязательство; вызовите графа на завтра и потребуйте беспрекословно исполнения вашей воли. Я сегодня постараюсь его приготовить к послушанию.
Ирена».
Эту записку передал аббату Груберу тот же посланный, который передал графу Казимиру Нарцисовичу Свенторжецкому записку Ирены Станиславовны Олениной, с приглашением явиться к ней вечером.
XVI
ИСКУСИТЕЛЬНИЦА
Ирена Станиславовна приняла графа Казимира Нарцисовича в своем будуаре.
Мягкий свет стоявший в углу на золоченой высокой подставе карсельской лампы полуосвещал это «убежище любви», как называл будуар покойный Гречихин.
В широком капоте, казавшемся одной сплошной волной дорогих кружев, Ирена Станиславовна полулежала на канапе, всецело пользуясь правами своего положения.
Около нее на низеньком золоченом столике стоял недопитый стакан какого-то домашнего питья и лежал флакон с солями.
Интересное положение молодой вдовы было действительно интересно, в полном смысле этого слова.
Есть женщины, которым придает особую прелесть, особую пикантность то положение, которое на языке гостиных называется «интересным».
Это бывает, впрочем, как исключение.
В большинстве случаев эпитет «интересное», присоединяемый к положению беременной женщины, звучит, если не явной насмешкой, то содержит в себе немалую дозу иронии.
Ирена Станиславовна принадлежала к исключению, к счастливому меньшиству.
Ее красота приобрела еще большую, притягивающую к себе соблазнительность.
Ее щеки горели лихорадочным румянцем, блеск глаз смягчался очаровательной томностью, полураскрытые губы выдавали сладострастие ее натуры.
Некоторая опухлость лица не исказила черт, а напротив, смягчала их резкость, а несколько раздобревшее тело на полуобнаженных руках придало им розоватую прозрачность.
Граф Казимир Нарцисович оценил все это взглядом знатока и был очарован обворожительной хозяйкой с первой минуты своего появления в будуаре Ирены Станиславовны.
Он положительно ел ее своими разгоревшимися глазами и жадно вдыхал насыщенный раздражающими ароматами воздух будуара.
Ирена Станиславовна, конечно, заметила состояние своего гостя.
— Простите, что я побеспокоила вас… — томно сказала она. — Благодарю вас, что вы исполнили каприз скучающей больной, всеми покинутой женщины…
Она подала ему руку. Он прильнул к ней жадным поцелуем.
— Помилуйте… — заговорил он. — Ваша записка была лучем света в мраке моей будничной жизни.
Она в это время жестом пригласила его сесть на кресло, ближе чем следовало поставленного у канапе.
Он сел.
Его колени касались кружев ее капота. Ему казалось, что эти кружева жгли ему ноги.
— Ни на минуту без фраз… — уронила Ирена.
— Поверьте, что это далеко не фраза… Это вырвалось прямо из сердца.
— Принадлежащего другой… — как бы вскользь вставила Ирена.
Он сделал гримасу. Ирена звонко рассмеялась.
— Что бы сказала ваша невеста, увидав вашу физиономию при воспоминании о ней?.. Вы, однако, искусный актер.
— Я… актер…
— Это одно только может служит ей в данном случае утешением…
— Я вас не понимаю…
— Если бы теперь я не знала заведомо, что вы играете передо мной комедию, я могла бы подумать, что вас женят насильно ваши родители.
Она снова захохотала.
— Если вам доставляет развлечение смеяться надо мною, то мне, как гостю, ничего не остается делать, как bonne mine a mauvais jeu и выносить безропотно насмешки больной, скучающей, но при этом очаровательной женщины, — сказал граф.
— Это делает честь вашей кротости и незлобивости. Но, позвольте спросить, с каких пор считается насмешкой простое нежелание быть ее предметом?..
— Эти слова для меня непонятны…
— Однако, граф, какой вы стали несообразительный! Сейчас видно, что вы влюблены… Все влюбленные, как известно, становятся очень глупыми.
— Я заключаю из этого, что вы самой природой лишены возможности видеть умных людей… При вас все становятся глупыми.
— Тонкая насмешка, я даже не называю это комплиментом…
— Далеко нет, это мое искреннее мнение.
— Пусть так… Но вы-то поглупели не от меня… При мне, как я припоминаю прошлое, вы были всегда очень милы и остроумны.
Граф поклонился.
— Значит надо искать причину в другой…
— Напрасный труд… На сегодня эта причина — вы.
— Вот как. Повторяю, берегитесь, я могу кончить тем, что сообщу фрейлине Похвисневой о легкомысленном поведении ее жениха… Ведь это с его стороны преступление.
— Я вас обвиню в сообществе.
— Меня?
— Я представлю документ, вашу записку… Ни один самый строгий судья, даже сам государь не обвинит меня за то, что я поддался непреодилимому искушению… Я человек…
— А я? Как вы думаете?
Он оторопел и молчал.