Лидия Гинзбург - Человек за письменным столом
В 1927 году Заболоцкий демобилизовался и еще донашивал красноармейскую шинель. Зимой 1927–1928 года я снимала комнату на Загородном. Моих хозяев обслуживала веселая девушка Нюша, недавно приехавшая из деревни. Открыв дверь Заболоцкому, она кричала в коридоре: «Лидия Яковлевна! К вам солдат пришел!» Думаю, что и помимо шинели что-то в облике Заболоцкого (несмотря на очки) соответствовало представлениям Нюши о солдате. Само слово «солдат» бытовало тогда в деревне; горожане говорили «красноармеец».
Заболоцкий 1928–1929 годов — это Заболоцкий «Столбцов» и активного участия в группе «Обериу». Об установках Заболоцкого этого времени уже писали, писал и он сам. Заболоцкому, по-видимому, принадлежат две первые части опубликованной в начале 1928 года декларации обериутов[27], призывавшей поэтов обратиться к конкретным предметам, очищенным ют «литературной и обиходной шелухи». В книге «Николай Заболоцкий» А. В. Македонов приводит рассказ Александра Гитовича о том, как в 1927 году Заболоцкий на вопрос о его отношении к Пастернаку ответил: «Я, знаете, не читаю Пастернака. Боюсь, еще начнешь подражать»[28] (позднее, в своей автобиографии Заболоцкий вспоминал, что в юношеских стихах начала 20-х годов подражал «то Маяковскому, то Блоку, то Есенину»)[29].
Припоминаю и мой разговор с Заболоцким, но уже лет шесть спустя, в 1933-м. Заболоцкий не боялся уже за свою самобытность, и Пастернака он прочитал; прочитал, но не принял ни Пастернака, ни ряд других старших своих современников. Тогда я с Заболоцким спорила, а теперь понимаю, как неизбежна такая несправедливость, как невозможно требовать от писателя всеядности, особенно от молодого, потому что писатель зрелый обычно шире, терпимее, беспристрастнее. Но писатель в процессе становления ищет и берет то, что ему нужно, иногда совсем неожиданное[30], на посторонний взгляд неподходящее, и порой нетерпеливо отталкивает то, что не может ему сейчас пригодиться, особенно литературу недавнего прошлого, даже самую высокую. Так, в 1933 году Заболоцкий отвергал Пастернака, Мандельштама. Это бормотание, утверждал он, в искусстве надо говорить определенные вещи. Не нужен и Блок (этот петербургский интеллигент). В XX веке по-настоящему был один Хлебников. Есенин и тот переживет Блока.
Тогда же мы заговорили о прозе, и Заболоцкий сказал, что поэзия для него имеет общее с живописью и архитектурой и ничего общего не имеет с прозой. Это разные искусства, скрещивание которых приносит отвратительные плоды.
В декларации обериутов Заболоцкий объявил задачей воспитанного революцией поэта «очищать предмет от мусора истлевших культур». Для этого нужно было покончить с доставшимися от прошлого словами — так думал молодой Заболоцкий, и отсюда настороженное отношение к Пастернаку, Ахматовой, Мандельштаму.
В декларации Заболоцкий предлагает поэту посмотреть «на предмет голыми глазами». Так у раннего Заболоцкого, у Хармса возникла подсказанная хлебниковской традицией имитация первозданного называния предметов. Заболоцкий иногда проделывал это вызывающе:
На службу вышли ИвановыВ своих штанах и башмаках.
Если бы, скажем, в серых штанах, уже ничего не было бы удивительного; энергия слова здесь именно в отсутствии эпитета.
В голых словах авторская оценка дана в скрытом виде; раскрыть ее предоставляется читателю. Но Заболоцкий «Столбцов» знает и другое отношение к слову. По самой сути лирика — своего рода экспозиция идеалов и жизненных ценностей человека, но также и антиценностей — в гротеске, в обличении и сатире. В «Столбцах» мир антиценностей — это мир мещанского понимания жизни, отраженный в словах умышленно скомпрометированных, будь то слова грубо-бытовые или подчеркнуто книжные, «красивые». В этом плане с Заболоцким 30-х годов сближается Олейников с его гротескной стихией «галантерейного» языка в новом обличии.
Антиценность в поэзии всегда соотнесена с ценностью, явной или подразумеваемой. В стихах раннего Заболоцкого рядом с разоблачением живет утверждение — природы, знания, творческой мысли. И, утверждая, Заболоцкий, подобно Хлебникову, не боялся прекрасных слов, освященных традицией.
Лицо коня прекрасней и умней.Он слышит говор листьев и камней.Внимательный! Он знает крик звериныйИ в ветхой роще рокот соловьиный.
И зная все, кому расскажет онСвои чудесные виденья?Ночь глубока. На темный небосклонВосходят звезд соединенья.И конь стоит, как рыцарь на часах,Играет ветер в легких волосах,Глаза горят, как два огромных мира,И грива стелется, как царская порфира.
А в «Торжестве земледелия» — о могиле Хлебникова:
Вкруг него томятся ночи,Руки бледные закинув.Вкруг него цветы бормочутВ погребальных паутинах…
Для Заболоцкого все это не было уступкой «истлевшим культурам». Одухотворенным предстает лицо коня, о Хлебникове говорит бык. Заболоцкому понадобились здесь высокие слова, но в его контекстах они, сохраняя испытанную временем эмоциональность, должны были освободиться от своих наследственных смыслов; они тоже должны были стать чистым и точным называнием предмета, но только предмета прекрасного.
В подлинной поэзии традиция служит новым целям. Чем традиция хронологически ближе, тем упорнее навязывает она слову свои собственные значения. И Заболоцкий среди сложных своих счетов с «истлевшей культурой» недавнего прошлого искал опору в прошлом отдаленном, в обращении к русскому XVIII веку.
В конце 20-х годов имелось у меня нечто вроде альбома. Полностью он не уцелел, но сохранились листы с автографом Заболоцкого. В доме Гофманов обсуждался (вероятно, не очень серьезно) проект: раздобыв моторную лодку, совершить на ней большое путешествие, — подробности уж не помню. Путешествие не состоялось, к моему огорчению, — я выросла на Черном море и на всю жизнь сохранила пристрастие к воде и всевозможным лодкам. По этому случаю и был написан в мае 1928 года «Драматический монолог с примечаниями» — стихотворение шуточное, пародийное, в значительной мере стилизованное под XVIII век (особенно примечания[31]). Стилизован в этом духе даже почерк. «Монолог» любопытен тем, что интерес Заболоцкого к XVIII веку вышел в нем на поверхность — в шуточной, но характерной для Заболоцкого форме.
Привожу текст целиком, с пропуском двух упомянутых в нем фамилий.
«ДРАМАТИЧЕСКИЙ МОНОЛОГ
с примечаниями.
Обладательница альбома сидит под сению лавров и олеандров. Вдалеке видны величественные здания храмов и академии. Подходит автор.
Автор
(робко и несколько растерянно)
Смиряя дрожь своих коленок,стою у входа в Иллион[32],Повсюду тысяча……и… миллион.О Лидья Яковлевна, каюсь —я так недолго протяну;куда пойду, куда деваюсь,в котору сторону шагну???
(Оглядывается по сторонам, горько улыбается и замолкает. Проходит минута молчания. Затем автор устремляет взор в отверстые небеса и продолжает мечтательно.)
Одна осталась мне дорога —терновый заказать венец,а также вымолить у богамоторной лодки образец.И перед склонами Уралапро все на свете позабыть,стрелять волков из самопала[33],киргизок маленьких любить…
(Внезапно умолкает. Воспоминания тучей ползут на его челе. Глаза горят недобрым пламенем. Скрестив на груди руки, он продолжает глухим голосом.)
А здесь любить? O, Sancta mater!Здесь дамы строже старика,литературных дел Ковнатори та была не так строга.
(Внезапно спохватившись.)
Ай-яй, я, кажется, не тохотел сказать… Ну, не буквально…Но жизнь, ей-богу, так печальна:стихи, обед, вино, лото —не то! Ей-богу — все не то…
(Умолкает. Тишина. Вдруг — протягивая руки к обладательнице альбома.)
Ах, до свиданья, до свиданья!Бокалы выше головы!Моторной лодки трепетаньеслыхали ль вы, слыхали ль вы?[34]…Повсюду тишь и гладь реки,свистят, играя, кулики,и воздух вятского затонапрекраснее одеколона.Дышали ль вы? Нет! Не дышали!Слыхали ль вы? Нет! Не слыхали!И я как будто не слыхал…
(Посмотрел на собеседницу. С отчаянным воплем.)