Виктор Лихоносов - Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж
— За тебя, Пьер... за твою дорогу домой. И за Царское Село!
— Благодарю тебя, моя сестра милосердия,— сказал Толстопят игриво. Глазами, движением губ она выразила ему свою любовь.
— Я и правда хотела быть тебе сестрой. Я справилась?
— Отменно.
— Ты не думал, что я могу?
— Не думал.
— Я старалась ради тебя. Государыня часто говорила: «Ну, тебе пора уже к своему Толстопяту. Благословляю».
— Разве она не знает, за что меня исключили из конвоя?
— Могла и позабыть.
— Ну и слава богу.
— Мы не знаем, что с нами будет... Да? Одна госпожа Тэб предсказывает: русскую армию ждут торжества; над головами твоих казаков на турецком фронте она видит сияние. Причем крест будет воздвигнут на иерусалимских высотах. Русские возьмут Дамаск.
— У нас в станицах бабки лучше гадают.
— У вас! У вас, ты говорил, цыгана приняли за архиерея...
— У нас сидит на хате старый дед без штанов, а голые ноги со стрехи свесил. Баба под ним руки растопырила и держит штаны. «Бабка на старости лет штаны мне пошила, так не доберем толку, как их надеть».
— Казаки смешные. Ты куркуль? Опять ты скоро будешь в грязи, в снегу. Мне жалко тебя. Где мы теперь увидимся? Я дам тебе на шею кипарисовый образок мученика Иулиана. Никогда не снимай с себя этого образка. Никогда.
— Никогда! — сказал он.
— Появится на небе белая звезда, она раз в столетие бывает. Знаешь? — аллах превращает женщину, которая сама не знала, чего хотелось, в белую звезду. Взглянешь на нее — теряешь вкус к жизни.
— А ты не гляди-и... Гляди на кавалергардов.
— Противный казак!
— Тебе надо было родиться персиянкой. Ткала бы гильдузи — застилать пол. А? Жила бы на Востоке? Роскошные сады вокруг стен; дворец древних владык, купол кажется окаменевшей влагой, звезды отражаются. Ты умащиваешь свое тело мазями. Хотела бы?
— Благодарю. Я хотела бы уснуть с тобой в Тамани, в той хатке звонаря слепого, где ты красовался в своем мундире перед какой-то Шкуропатской. Наше счастье с вами. Воюйте и возвращайтесь. Боже, спаси Россию, сохрани ее крепость духа. Еще, кажется, недавно был мир, я ездила в Москву на грандиозный бал. Тысяча двести приглашенных. Съезд в десятом часу. В аванзале роскошно сервированный буфет с чаем и фруктами; тут же ледяные глыбы для прохладительных напитков. В Синей гостиной царские портреты. В Оранжевой — чай. После танцев в первом часу ночи богатый ужин. Кого там только не было!
— И ни одного казака!
— Разумеется.
— Я в это время глотал пыль в Персии.
— Из-за меня... Прости...
— Ради бога,— сказал Толстопят, и сказал с легкостью, потому что его ожидала роскошная ночь с нею. Мадам В. наклонилась к нему через стол:
— Можно я тебя спрошу? Можно?
— Можно я тебя спрошу?
— Сколько угодно.
Толстопят помолчал.
— У тебя был кто-нибудь после меня?
Мадам В. соображала, говорить или нет.
— Был...
Странное дело: Толстопяту, пока она собиралась с духом, хотелось надеяться, что мадам В. горевала без поклонников. По какому праву она должна была страдать за него? Он не рассуждал. Так легче душе, так что-то остается в ней вечное, обманчиво-прекрасное, ведь у него никогда такой женщины из чужого мира не было и не будет. Но он быстро успокоился. Что делать? Никто никого не ждет. Только казачки ждали своих мужей из плавней, походов, с турецких и японских войн. А чего было не сгорать в огне страстей мадам В., когда они так скверно испортили свое начало и скверно расстались?
У мадам В. горело лицо, но не от стыда, а от волнения и воспоминаний.
— Но я во всех церквях ставила свечки за твое здравие.
— Спасибо.
— Почему ты спросил?
— Я в Персии вспоминал тебя.
— И долго у тебя это будет продолжаться?
— По-моему, все кончилось. Если из-за любви стреляться, мало кто в живых останется.
— А твой друг Бурсак счастлив? Он ее любит?
— Они живут плохо, по-моему. Дементий Павлович слабый человек. Он сердится и быстро прощает. А быстро прощать женщинам нельзя.
— Ой ли?
Толстопят решил схитрить и промолчал. Впереди была блаженная последняя ночь с мадам В. Может, его осенью убьют где-нибудь под Сарыкамышем,— зачем же он будет портить себе часы расставания?
У ОТЦА С МАТЕРЬЮ
«Господи боже...— шептала Манечка перед сном накануне приезда брата.— Прости меня за то, что я не хотела грешить, да ничего не исполняю...» На столе лежал ее дневничок. Она переписала туда стихотворение великого князя, в прошлом году погибшего в бою, и теперь учила его наизусть, чтобы в конце марта на благотворительном вечере в честь воинов прочитать всем. Первые десять строк она уже знала. Отец с деревянным стуком подошел к постели, спросил:
— Чего ты бормочешь, дитятко?
— Учу стихи.
— Ото ще! Из стихов брюк не сошьешь. Спи.
— Ладно, папа, я усну.
В темноте она повторяла еще раз последние строчки:
...И вновь зовет к себе Отчизна дорогая, Отчизна бедная, несчастная, святая, Готов забыть я всё: страданье, горе, слезы И страсти гадкие, любовь и дружбу, грезы И самого себя. Себя ли? Да, себя. О, Русь, страдалица святая, для Тебя.
«О боже,— вздыхала Манечка, зарываясь в подушку,— и уже убили... И наших братиков кубанских побило сколько. Скорей бы до Трапезонда дошли. Не забыть завтра к Шкуропатским зайти — что от приюта будем посылать на фронт? — Зажгла свет, ткнула в Евангелие пальцем, и ей выпало: «...чадо! вспомни, что ты получил уже доброе твое в жизни...» — Да, я уже получила, и я живая, а там? А братику Пьеру еще что предстоит? Скорей бы он ехал к нам! Уж папа сколько раз надевал черкеску и ждал на углу. Братик мой шалопутный. Завтра свечку поставлю. Ой, и билеты еще по дворам распространять, на меня собаки лают! Зашла к мадам Бурсак, а у нее сибирские коты за столом и все кушают из блюдечка... Устаю. Но ведь правда говорится в писании: «...понеже сотворите единому из сих братии моих меньших, мне сотворите...» Спать... Папа ему невест приглядывает: Георгиевский кавалер, кончится война — все равно женится... Спать...»
Ей снилось: Пьер открыл ворота и въехал во двор, посвистывая на быков. «Ось як мы к вам приехали! — кричал он с дрог.— Ну а теперь як же мне с дрог добраться до вашей хаты?» — «Доски сейчас положим,— сказал отец и захромал к сараю.— «Ото та-ак. Сейчас видно — администрация!»
— Манюша, вставай, братик приехал!
Широкоглазый Пьер стоял над ее постелью, а матушка бросила к изголовью халат. Манечка, чтобы брат не видел ее пухлого лица, закрылась рукой и сказала:
— Поцелую тебя в Георгиевский крест. Я тебя во сне видела. Тебя Терешка вез? Мы его предупреждали, что вызовем.
— Почему ты все, моя шалунья, только нас во сне видишь? Неужели в Екатеринодаре мало кавалеров?
— Хорошие-то воюют. И никто не берет.
— Тебе нужен казак, который бы на полном скаку с земли носовой платок брал?
— Мне нужно, чтобы я его любила.
Отец, из-за всякого пустяка повышавший голос, закричал из другой комнаты:
— Она у нас архиерея ждет. Чего она там понимает? Любовь! Любовь — ее за пазухой, около титек, долго носить не будешь. У твоей матери дед какой был? Уйдет к любушке на неделю, а жена должна встревать его за два квартала. Раз не встретила, так от страха залезла на дерево. Любовь.
— Когда любят, к чужим не бегают, папа,— сказала Манечка.
— Ну и сиди. Ты не дочь золотаря, я за тебя двадцать пять тысяч приданого давать не буду.
— Завелся, завелся наш батько, — вышла успокаивать мать.— Он не может.
Отец усовестился перед сыном-героем и замолк. Манечка оделась, умылась, выпила молока и в комнате обняла брата, да так и не отпускала, покачиваясь вместе с ним из стороны в сторону.
— У тебя ничего не болит? Ты опять был в этом Петербурге? — Она прищурилась, подумала, наверно, о той женщине, которая погубила три года назад ее братца. — Ты ж мой братик, — поцеловала она его, — ты ж мой роднулечка. Папа как тебя встретил?
— «Ну подойди до меня, бисова душа, чи правда ты храбрый казак?»