Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Что требовать? На кого науськивал? Говори толком…
— Прибавки требовать, прибавки! Очень малое жалованье им идет…
— Кому? Попу?
— Да нет же! Господи… Рабочим!
И Наденька, путаясь, облизывая губы, крутясь — по тридцать третьему году — на каблуках девчонкой, передала Прохору Петровичу все, что надо.
В тарантасе пять ружей — два своих да три чужих — рыбачья сеть, два утиных чучела, груда битой птицы. Прохор, в кожаной шведской куртке, в кожаной фуражке, выбросил к ногам Наденьки пару рябчиков и куропатку. Ни слова не сказал ей, не простился, только крикнул:
— Пошел! — и лошади помчались.
Илья Сохатых хотел пуститься в обличительную по адресу отца Александра философию, но дорога очень тряская, того и гляди язык прикусишь. Илья вобрал полную грудь пахучего воздуха, до отказа надул живот, чтоб не растрясло печенки, и молчал до самого крыльца.
— А отец Александр — не священник, а — между нами — целый фармазон, — все-таки не утерпел он, слезая с облучка. — За компанию-с, Прохор Петрович! Благодарим покорно за охоту-с…
— Пришли десятского.
— Слушаю-с!.. И уж позвольте вам, как благодетелю… — он подхалимно склонил набок кудрявую, длинноволосую, как у монаха, голову и по-собачьи облизнулся. — Хотите верьте, хотите — нет. Ну тянет и тянет меня к этой Надюше. Что-то такое, понимаете, в ней этакое… Какой-то индивидуум, например.
Прохор пожевал усы, подвигал бровями, хотел обозвать Илью ослом, но передумал.
— Пришли десятского, — хмуро повторил он и нажал дверной звонок.
Он поздоровался с женой довольно сухо.
— Вот что, скажи своему попу… Впрочем, я позову его сюда.
Он стал звонить в телефон.
— Слушай, Прохор… Будь корректен… Кто тебе накляузничал?
— У Прохора везде глаза и уши. Алло! Это вы, отец? Я вас прошу на минутку к себе. Больны? Тогда я за вами пришлю лошадь, хотя тут два шага. Что? Тогда я иду к вам. До свиданья.
— И я с тобой, — испуганно сказала Нина.
— Зачем? В качестве защитницы?.. Ну, так знай… Ежели он… Я его в двадцать три с половиной часа — марш-марш, подорожную в зубы — и фюить!
Нина вся подобралась, тряхнула головой и быстро вышла из кабинета, хлопнув дверью. Потом приоткрыла дверь и крикнула:
— Ты этого не посмеешь!.. Не посмеешь… Горничная доложила, что пришел десятский.
— Зови!
Рыжебородый десятский, весь какой-то пыльный, заляпанный грязью, кривоногий, вошел браво, снял казацкую папаху — у пояса нагаечка висит, — поклонился хозяину и стал во фронт.
— Что прикажете-с?
Прохор сел в кресло, сбросил тужурку в угол. Десятский на цыпочках подкрался к ней, бережно положил на диван; опять стал во фронт и легонько откашлялся в кулак.
— В тарантасе три ружья. Отнеси в контору. Взыскать с Андрея Чернышева, Павла Спирина и Чижикова Ивана по три рубля за самовольную охоту в моих угодьях. Накласть им по шее. За рыбачью сеть…
— С Василия Суслова?
— С него… Тоже три рубля. Запомнил? Ступай! Через десять минут Прохор был у священника.
— Рад… Несказанно рад. Садитесь, гость дорогой. — Священник нырнул левой рукой под рясу, вынул табакерку, хотел понюхать, передумал, положил табакерку на край стола.
— Отец Александр!.. Я тороплюсь. Мне некогда. И вот в чем… Я вас прошу моих рабочих не мутить. Если я распущу вожжи, все расползется, полетит к черту, извините. Тогда я буду в ответе пред своей страной, пред своей…
— А я ж в постоянном ответе перед богом за свою паству. Вы тоже это примите во внимание, любезный Прохор Петрович. — Священник подошел к цветку герани и оборвал сухой листик. — Я ж ничего дурного и не говорил. Наоборот, я против ожидаемой забастовки выдвинул страх божий. — Священник наклонился и поправил рукой коврик.
Чтоб не взорваться гневом, Прохор больно закусил губы и, передохнув, спокойно сказал:
— Вы можете выдвигать против забастовки что угодно. Даже божье слово. Только вряд ли оно имеет силу. Я же выдвину нагайки, а если понадобится, то и порох с картечью. Мне забастовка не страшна.
— Прохор Петрович, сын мой! — и отец Александр вплотную приблизился к стоявшему Прохору — Бойтесь обагрить кровью свои руки.
— Спасибо за совет, — проговорил Прохор, удаляясь к двери. — Но послушайтесь также моего совета, святой отец: или вы занимайтесь своим делом — крестите, венчайте, хороните, или.., я пошлю вас к… — тут Прохор вовремя опамятовался и невнятно промямлил: — я вас, извините, этого — как его, я вас собирался послать… Впрочем… До свиданья.
Священник покачнулся. Табакерка упала. Нюхательный табак пыхнул по коврику.
В этот праздничный день рабочие гуляли шибко на особицу. Еще накануне, в субботу, при получке денег, чувствовалось какое-то ухарское и вместе с тем угнетенное настроение толпы. Получали в конторе деньги с молчаливой угрюмостью, без обычных шуток и подсмеиваний над собственной судьбой. Впрочем, кто-нибудь скажет, жестко глядя в широкую плешь кассира: «Только-то? А когда же прибавку?» — и покроет русским матом всю резиденцию, весь белый свет и самого Прохора Громова. Вот тогда злобно, с какой-то звериной яростью захохочет прущий к кассе рабочий люд. И пойдут разговоры, словечки, выкрики, посвисты то здесь, то там. Двое охраняющих кассу десятских нет-нет да и бросят: «Эй вы! Старатели! Молчок язычок!» — и запишут в цыдулку Ивана, Степана, Гришку Безногтева, Саньку — один к одному, все ухорезы, зачинщики, шишгаль. — А Гришка Безногтев присядет в толпе, чтоб не видно, присвистнет и выкрикнет:
«Жулики, живоглоты!.. Кровь из нас сосете!» Вообще настроение было неважное. Рабочие шли домой понурыми кучками, иные заходили в кабак, запасались водкой, пивом. Сначала гуляли в своих лачугах, землянках, бараках, пили — главы семейств, их жены, даже малые дети. Под вечер зачинались драки. Избитые бабы были брошены дома, мужья же вышли на волю и пьяными ногами стали расползаться кто куда: в кабак, в живопырку, а кто и прямо в тайгу, в болото, в холодок. Гвалтом, руганью, большеротой песней, криками: «караул! убивают!» — гудела окрестность. К вечеру попадались мертвецки пьяные, у многих сняты сапоги, пиджаки, рубахи, вывернуты карманы — приисковая шпана не дремлет. Кой у кого проломаны головы, кой у кого вспороты животы ножом — отцу Александру петь вечную память. Бабы бегут в контору, версты за три в хозяйский дом, к сотскому, к десятскому: «Кормильца нашего убили!»,
«Ваську бьют!» Плач, вой стоит всю ночь. Всю ночь по тайге, по рабочим поселкам, вдоль села, где много кабаков, притонов, рыщут на конях стражники, высматривают, кого поймать, кого вытянуть нагайкой сверху вниз, наискосок, кого забрать, накинуть на шею петлю и вести, как последнего пария, в каталагу на продрых.
Сам пристав Федор Степаныч Амбреев, заядлый пьяница, ерник сидит в притоне для так называемой местной знати, тянет портвейн, принимает доклады десятских, сотских, стражников, иногда взберется при посторонней помощи в седло и беременной коровой проскачет по улице:
— Эй, сторонись! Пади! Начальство мчится!! Вот из-за темного угла опоясала его по мягкой, как пирог, спинище метко брошенная палка. Но он и не почувствовал.
— Его, дьявола, из пулемета жигануть… А палка ему, как слону — дробина.
— Постой, постой! Квит-на-квит скоро сделаем…
— Эй, боров!.. Долго тиранить хрещеных будешь?!
Но пулеметов у рабочих нет, нет ни пороху, ни ружей: давным-давно все было отобрано, и внезапные обыски повторялись очень часто.
А приставу весело: портвейны, коньяки, шипучка. «И-эх!.. Разлебедушка моя… Пей, гуляй, веселись!.. Денег у Прошки много…»
— Вашескородие! — догоняет его стражник. — Что прикажете делать с убитым?.. Кузнец Степан Петров… Горло перерезано…
— Жив?
— Так что померши… Голова напрочь…
— Кто убил? Сыскать! Привести!.. Я вам, мерзавцы!.. Я вам!!
Ухая и кой-как держась в седле, хранимый случаем, он приезжает сквозь осеннюю тьму к голубому своему домику, стучит нагайкой в раму:
— Надюша!.. Встречай…
Из окошка в сад вымахнул запоздалый — с усиками, в брючках — местный франт, отворилась парадная дверь, сияющая, хмельная Наденька кинулась приставу на шею.
— Ах, Федюнчик!.. А я все одна да одна… — и чмоки обцелованных франтом губ щекочут разомлевшее сердце пристава.
4
Понедельник. Шесть часов утра. Гудят заводские гудки. В доме еще все спит.
Прохор Петрович вскакивает в своем домашнем кабинете быстро, сразу, откупоривает квас и залпом выпивает целую бутылку. Наскоро, небрежно умывается, мимоходом вскидывает взгляд на большой в серебряном окладе дедов образ богородицы — надо бы для душевного покоя перекреститься, — лень, берет походную торбу с едой и выходит чрез кухню на черный двор. Дворник Нилыч кормит сидящего на цепи Барбоса.
Дворничиха тащит в свинарник месиво. Утки жрут в корыте корм, переругиваясь друг с другом.
Прохор вскочил в двухколесный шарабан, положил возле себя ружье и выехал на лесопилку. До лесопилки добрых три версты.