Алехо Карпентьер - Век просвещения
Потекли часы тревожного ожидания; наконец к пристани подошла весельная шлюпка. В аллее, уже подернутой вечерними сумерками, показалась фигура человека в полувоенном костюме, сверкавшем золотыми нашивками и позументами; на голове у него красовалась треугольная шляпа с султаном из перьев. София поспешила в портик, не заметив второпях, что стадо черных свиней перед самым входом предавалось весьма приятному занятию: животные разрушали цветочные клумбы, вырывали с корнем тюльпаны и с веселым хрюканьем катались по недавно политой земле. Увидев, что дверь открыта, свиньи, толкая друг друга, устремились в дом, пачкая грязными боками и спинами платье Софии, которая, крича и размахивая руками, тщетно пыталась остановить их.
Виктор, вне себя от ярости, вбежал в дом:
— Почему им позволяют разгуливать по саду? Черт знает что такое!
Устремившись в гостиную, он выхватил саблю и принялся плашмя колотить ею свиней, которые норовили проскользнуть во внутренние комнаты и взобраться по лестнице на второй этаж. Со всех концов дома сбежались слуги, со двора спешили работавшие там негры; в конце концов наглых животных общими усилиями выдворили вон: под оглушительный визг свиней вытаскивали одну за другой, их волокли за уши, за хвост, пинали ногами. Все двери, ведущие на кухни и в другие служебные помещения, были заперты.
— Посмотри на себя, — обратился Виктор к Софии, когда суматоха, вызванная вторжением свиней, затихла. Показав на ее перепачканное платье, он прибавил: — Пойди переоденься, а я пока прикажу тут убрать…
Когда, поднявшись в свою комнату, София бросила взгляд в зеркало, она почувствовала себя глубоко несчастной и расплакалась при мысли о том, во что превратилась долгожданная встреча, встреча, о которой она столько мечтала в пути. Великолепный наряд, заказанный для этого случая, был измят, разорван, измазан и пропах навозом. Молодая женщина забросила свои башмаки в самый дальний угол и в бешенстве сорвала с ног чулки. Она вся пропиталась запахом свинарника, отбросов и нечистот. Софии пришлось крикнуть служанкам, чтобы они принесли несколько ведер воды, и она начала мыться, все время думая, как нелепо это несвоевременное купанье в столь неподходящий час. Было что-то смешное и унизительное в том, что плеск воды, конечно же, достигал ушей Виктора. Наконец, набросив на себя первое попавшееся платье, София, спотыкаясь и уже не думая о своей осанке, спустилась в гостиную, испытывая мучительную досаду, как актер, чей эффектный выход на сцену провалился. Виктор взял ее за руки и усадил рядом с собой. Он сменил свой блестящий костюм на просторное платье преуспевающего плантатора: надел белые панталоны, рубашку с широким отложным воротником и легкую холщовую куртку.
— Надеюсь, ты позволишь? — сказал он. — Тут я всегда хожу в такой одежде. Надо же когда-нибудь отдохнуть от всех этих перевязей и кокард.
Он осведомился об Эстебане. Он знал, что молодой человек уехал из Парамарибо, а стало быть, вернулся в Гавану. И, видно, желая рассказать о своей жизни после того, как он перестал управлять Гваделупой, Юг поведал ей обо всех перипетиях своей борьбы против Дефурно и Пеларди: в конце концов он был разоружен, арестован и насильно отправлен во Францию. В Париже он искусно защищался и развеял в прах все обвинения, выдвинутые против него Пеларди, так что в конечном счете консул Бонапарт, когда ему потребовался надежный человек для управления Кайенной, остановил свой выбор на нем, Викторе… К Югу вернулась былая словоохотливость, он все говорил и говорил, точно слишком долго сдерживался и теперь спешил излить душу. Касаясь некоторых подробностей своей нынешней жизни, он все время повторял проникновенным голосом: «Я это говорю только тебе, тебе одной. Больше я здесь никому не могу довериться». И он жаловался на то, что власть порабощает человека, говорил о связанных с нею разочарованиях и неприятностях, о невозможности иметь друзей, когда стоишь у кормила правления.
— Тебе, должно быть, передавали, — продолжал он, — что я был крут, очень крут на Гваделупе; и в Рошфоре тоже. Иначе я поступать не мог. О революции не рассуждают: ее делают.
Он говорил безостановочно и лишь время от времени на миг делал паузу, ожидая одобрения Софии в ответ на свои короткие вопросы: «Не так ли?», «Ты согласна?», «Как твое мнение?», «Ты это знала?», «Тебе говорили?», «У вас было об этом известно?». А она тем временем отмечала про себя, в чем он изменился. Виктор заметно располнел, но благодаря своей ширококостой фигуре казался не толстым, а мускулистым. Черты его несколько расплылись, но общее выражение лица стало более жестким. Кожа приобрела слегка землистый оттенок, однако он по-прежнему выглядел здоровым и крепким… Двери в столовую распахнулись: две служанки только что поставили канделябры на стол, где был сервирован холодный ужин; при взгляде на массивную серебряную посуду не оставалось сомнений, что она попала сюда с корабля, на котором плавали вице-король Мексики или Перу.
— Вы свободны до утра, — сказал Виктор негритянкам. И, смягчив голос, обратился к Софии: — А теперь расскажи о себе.
Однако молодая женщина тщетно перебирала в памяти события своей жизни за все эти годы, — она не могла припомнить ничего интересного, ничего достойного внимания. Рядом с бурной, полной опасностей жизнью Виктора, отмеченной встречами с самыми выдающимися людьми эпохи, ее собственное существование представлялось Софии жалким и бесцветным. Ее брат был всего лишь купец, а кузен оказался человеком, лишенным доблести, и сейчас, когда она воочию убеждалась в величии Виктора, отступничество Эстебана представлялось таким постыдным, что из жалости она предпочла бы о нем умолчать; история ее собственного брака также не делала Софии чести. Она посвятила себя служению пенатам, но не обрела в этом даже той радости, какую обретают, посвящая себя служению богу, монахини Авилы. Она ждала. И только. Проходили годы, монотонные, тусклые, ей даже праздник был не в праздник — да и что могло сказать рождество или крещение той, что верила в Великого зодчего, которого ведь не уложишь в деревянные ясли?
— Ну, что же ты? — спрашивал Виктор, чтобы подбодрить ее — Ну, что же ты?
Однако необъяснимое, неодолимое упрямство не давало ей заговорить. Она пробовала улыбнуться; смотрела на пламя свечей — водила ногтем по скатерти; протягивала руку к бокалу, но так и не брала его.
— Ну, что же ты?
И вдруг Виктор вплотную придвинулся к ней. Огни свечей будто опрокинулись, тени их упали в угол, крепкие мужские руки обняли Софию за талию, стиснули, и молодую женщину вдруг затопила волна желания, как в те уже далекие дни юности, когда она впервые познала страсть… Они возвратились к столу потные, растрепанные, шутливо подталкивая друг друга и смеясь над собой. И заговорили прежним языком, так, как говорили когда-то в порту Сантьяго, когда, пренебрегая низменным любопытством матросов, не обращая внимания на жару и дурные запахи, поднимавшиеся из трюма, встречались в узкой каюте под верхней палубой, где дощатые стены пахли, как и тут, свежим лаком. Ветер с побережья доносил в комнату дыхание моря. Слышно было, как струится вода возле расположенной поблизости плотины. Дом, точно корабль, рассекал волны листвы, с легким шумом бившейся в окна.
XLIV
София с изумлением открывала мир собственной чувственности. Ее руки, плечи, грудь, бедра, колени вдруг словно обрели дар речи. Теперь, когда она отдавалась мужчине, тело ее будто зажило новой, прекрасной и самостоятельной жизнью, оно было отныне послушно своим порывам и желаниям и не нуждалось в одобрении разума. Стан ее сладко замирал, когда на него ложилась сильная рука; кожа наполнялась трепетом, предчувствуя властное прикосновение. Даже волосы, которые она распускала в счастливые ночи любви, и те, казалось, жаждали отдаться тому, кто пропускал их сквозь свои пальцы. Она, не задумываясь, щедро дарила себя всю, без остатка, и постоянно думала: «Что еще я могу ему дать?» И тем не менее в часы страстных объятий, когда все ее существо точно преображалось, она с горечью чувствовала себя жалкой и нищей, так как не могла полной мерой заплатить за то, что сама получала; она была до краев переполнена нежностью, радостью, жизненной силою, но ее парализовала боязнь, что она не в состоянии отдарить того, кто сам делал ей столь богатые дары. Речь любовников возвращалась к своим исходным формам, к первозданным словам, к лепету, который предшествует поэзии, — так в древности люди возносили хвалу жаркому солнцу, реке, что поила вспаханную землю, зерну, упавшему в борозду, колосу, продолговатому, точно веретено пряхи. Слово возникало от прикосновения, и было оно так же ясно и просто, как породившее его действие. Жизнь их тел подчинялась ритму окружающей природы; начинался ли внезапно дождь, распускались ли ночью цветы, либо ветер вдруг менял направление, — когда бы это ни происходило, в них снова вспыхивало желание, они чувствовали себя обновленными и, сплетаясь в объятии, испытывали столь же острое волнение, как в тот раз, когда впервые познали друг друга. Словно бы ничто не изменилось, все вокруг оставалось прежним, но им все казалось иным. Сегодняшняя ночь, которая только еще медленно и нерешительно приближалась, не будет походить ни на вчерашнюю, ни на завтрашнюю, она принесет свои радости и свои восторги. Неподвластные ходу времени, по своей воле замедляя или убыстряя его бег, любовники были всецело поглощены самым важным для них делом — стремлением как можно глубже постичь самих себя; вот почему то, что происходило вокруг и случайным образом проникало в их сознание, представлялось им неизменным, незыблемым: так бывало, когда приближалась гроза, когда за окном назойливо кричала птица или предутренний ветерок приносил запахи тропического леса. Часто то был лишь случайный порыв ветра, мимолетный шум, легкое дуновение, но они в это время забывали все, охваченные страстью либо погруженные в легкую дремоту — блаженный и сладостный покой, — и обоим казалось, будто так продолжалось всю ночь. У любовников часто было такое чувство, будто они долгие часы провели в объятиях друг друга под шум непогоды, который заставлял еще теснее сплетаться их тела, а проснувшись, они понимали, что ветер продолжался всего несколько минут и лишь слегка раскачивал ветви деревьев под окном…